Она остаётся на месте. Просто шея наклоняется, словно не может и дальше удерживать тяжёлую голову. Приоткрывается клюв. Из него выглядывает тонкий язык, который и скользит по пальцам… надеюсь, не моет перед тем, как сожрать. Кончик клюва осторожно прикусывает мизинец и я слышу урчание.
Да она ласки просит.
И пальцы зарываются в перья.
— Хорошая… хорошая… — я чешу за ухом или там, где должны быть уши. — Умница…
И чувствую, что ей радостно.
— Савка… слушай… а я вот тут… — Метелька указывает на тень. — Будто облако какое висит…
— Тень, — отвечаю. — Она нам крепко помогла. Руку протяни… не бойся. А ты нюхай. Это свой.
Мысленно пытаюсь донести до Тени, что Метельку надобно оберегать. Она обнюхивает его пальцы долго, то и дело пофыркивая. И Метелька вздрагивает, но остаётся на месте.
— Будто… не знаю, в прорубь зимою пальцы сунул, — говорит он, когда тень отступает и старательно дышит на кулак. — Слушай, этот вот подыхает вроде… может, позвать кого?
Курощеев окончательно окутался серой пеленой, и тень заволновалась. Эта сила манила её. Если там, в бомбах, была просто еда, то эта вот, сила агонии, улетающей души, она была подобна деликатесу.
А я…
Может, оно и не хорошо, но пускай ест. И когда клювастая башка наклонилась к луже крови, а язык замелькал быстро-быстро, я не стал одёргивать тень.
Меня привлекло скорее иное.
Поезд. Грохот колёс сменил тональность. И покачивало иначе. И… замедляемся? Додумать я не успел, потому что в следующее мгновенье раздался протяжный визг тормозов. Вагон слегка качнуло, потом дёрнуло и так, что я с трудом удержался на ногах, а вот Метелька полетел прямо в лужу Курощеевской крови.
— Чтоб тебя… — он с воплем вскочил.
И снова рухнул, как и я, потому что следующий рывок был жёстче. Вагон вовсе, как почудилось, покачнулся. И долго, протяжно, застонал металл. Потом стены содрогнулись. Тряхнуло. Качнуло. И снова дёрнула, намекая, что лучше пока лежать.
А если… вагон развалится?
Но нет, выдержал.
Чтоб вас… лучше б мы на машине. Да хоть пешком, чем это вот всё…
А вот тень, всосав остатки серой пелены, снова растопырила перья и заклекотала. Соглашалась, наверное. Или наоборот?
Глава 15
Еремей, высунувшись в коридор и убедившись, что мы живы и целы, буркнул:
— Полезут — сидите смирно. Сейчас и без вас управимся… вон, лучше, к Матрёне шуруйте.
Метелька, растирая чужую кровь по одёже и чуть не плача от огорчения — жаль ему было не себя и уж тем паче не покойника, но эту вот новую такую замечательную шинельку, возражать не стал. Да и я тоже. Подвигов мне, чую, сегодня с избытком. Да и… как бы то ни было, бомбы мы обезвредили. Заразу тоже. А в вагонах второго класса солдаты есть, офицеры.
Их работа.
А Еремей, будто смягчившись, добавил:
— Мало ли, как оно пойдёт. Там бабы, дети… генеральша эта пораненая опять же ж. Пригляньте.
И лично препроводил, верно, не до конца в наше благоразумие веря. А зря. Я… вот вроде случалось убивать прежде и не раз, и никогда-то почти не мучился совестью. Да что там… в какой-то момент чужая смерть вовсе перестала трогать. Нет, не стала забавой — а такое тоже бывало и частенько, но просто вот… нужно убрать человека? Стало быть, нужно. Не я злой. Точнее, не я злой.
Жизнь такая.
Тут же меня мелко потрясывало, хотя я-то Курощеева не убивал. Да и человечишкой он был дрянным. И нас бы не пожалел… ладно нас, они бы тут всех или почти всех положить собирались. Так чего ж тут? Но нет. Руки вон трясутся.
Мутит.
И потому в купе я просто тихо прислоняюсь к стеночке, стараясь дышать глубоко да размеренно.
Здесь тесновато. На диванчике, где прежде лежал мальчишка, теперь вытянулась его матушка, такая вот вся бело-чёрная. Белая сама она, и платье, а чёрное — раны и кровь. Мальчишка, свернувшись клубочком, лежал на другом диване. Глаза его были закрыты, но дышал. И теневой поганью от него не тянула. Девчушка сидела, обнимая одной рукой брата, а другой — куклу…
Над парнем виднелось зеленоватое марево. Такое же — над его матерью, только то почти впиталось уже. Я глазами тени сунулся было, мало ли, вдруг да и женщину отравили, но нет.
То ли не успели, то ли зелень выжгла отраву.
Женщина дышала и лежала тихонько.
А вот Матрёна то и дело поворачивалась к окну.
— Господи, господи… — всё повторяла она. И начинала молиться вслух, а потом бросала на меня встревоженный взгляд и молитву бросала.
Но потом снова начинала.