Ольга вскочила в сани, зарылась ногами в солому, а Ганжа подхлестнул жеребца, и понеслись, помчались небольшие санки — с холма на холм, из долины в долину.
Договорились сначала заехать к Ганне — она живет ближе. Но как только свернули с узкой дороги на еще более узкую, которая вела к усадьбе Мартыненка, Володя закричал:
— Дядька, остановите!
И не успел Ганжа натянуть вожжи, как Володя прыг в снег. Застыл на дороге как столб.
— Ты чего?
— Я туда не поеду. Я тут вас подожду…
— Замерзнешь, чудак!
— Не замерзну.
И как его ни уговаривали, не двинулся с места.
— Ну, как хочешь! — рассердился наконец Ганжа и хлестнул лошадь.
Ольга все время оглядывалась на печальную фигуру юноши (сейчас Володя был похож на аиста, который отбился от стаи) и с сожалением сказала:
— Замерзнет ведь!
— Не замерзнет! — утешал ее Ганжа, подгоняя жеребца. — Мы скоро вернемся.
Пока поговорили с Ганной, пока вернулись, прошел час времени. Володя за это время вытоптал круг: ходил по нему, как молодой бычок на привязи, ударяя руками под мышками, чтобы хоть немного согреться. Вскочил в сани с такой поспешностью, словно это были не сани, а печь.
— А, что, намерзся? — смеялся Ганжа. — Ну, благодари судьбу, крестник, что додумался слезть с саней! Не женщина, а тигрица в юбке… Пришлось бы, Володя, устраивать красные похороны. Вот как раз бы тобой и открыли новое кладбище! То, что ты требовал отвести для атеистов, чтобы и после смерти не лежали рядом с верующими…
Володька только шмыгал посиневшим носом, а Ольга сидела задумавшаяся и будто бы чем-то недовольная. После разговора с Ганной (что это был за разговор, сплошной крик, одни только проклятья сыпались на бедную Володину голову), после того, как познакомилась с маленькими Соловейками, которые, точно волчата, прятались за юбкой матери, стесняясь незнакомой да еще и — хи-хи-хи! — стриженой тетки… после всего этого у нее начало складываться впечатление, что Ивасютиха не такой уж «сомнительный элемент», как писал Володя. За полгода дети научились читать по складам, а также считать в пределах двадцати. Они уже начали и писать — вывели первые каракули на клочках жесткой бумаги. Вот эти каракули были вескими, самыми доказательными аргументами в глазах разгневанной Ганны. Она подносила их к самому носу то Ганже, то Ольге, тыкала в них пальцем:
— Да вы только посмотрите, как они уже писать начали! Вы только посмотрите, как они учились! — И тут же категорический, не допускающий возражений вывод: — Нет, не было на свете правды и вовеки не будет! Вы, Василь, этому выродку так и передайте: пусть бежит куда глаза глядят, пока цел! Иначе я ему, чтобы не был такой шустрый, оторву…
Что именно собиралась оторвать разгневанная Ганна, не для печати будь сказано. Потому что вон у товарища Ольги еще и до сих пор лицо горит от этой угрозы Ганны, а Ганжа только чмыхает да грызет усы, сдерживая смех. «А, что, услышала, товарищ? Это тебе не городская интеллигенция — «пожалуйста» да «извините»! Эти не церемонятся, скажут то, что думают!»
Когда подъезжали к усадьбе Ивасют, Ганжа сдержал жеребца, повернулся к Володе:
— Может, и тут слезешь?
— Тут не слезу! — сердито отозвался Володя.
— Тогда поехали… Но!
У Ивасют пробыли недолго. Товарищ Ольга, поговорив с испуганной Таней, велела ей на следующий день провести урок. Она решила приехать еще раз, послушать, а тогда уже решить, от кого у нее больше — от красного бойца-коммуниста Федора Светличного или от кулака Ивасюты. Если от Оксена Ивасюты… Если эта молодая женщина безнадежно пропитана кулацким духом, тогда товарищ Ольга решительно запретит ей обучать детей. Потому что «кулацкая волчица» рано или поздно, а все-таки воспитает из близнецов Ганны волчат.
А если от Федора? От этого горячего, немного шального ее брата, до конца преданного мировой революции — хоть сейчас саблю в руки и на коня! Он полетит навстречу всем пулям, через все границы, рубя налево и направо, пока не напоит коня в океане, на конце последней очищенной от буржуйской сволочи земли. А если где-то и упадет, если споткнется смертельно раненный конь, заржав в последний раз, да так заржав, что небо содрогнется, звезды начнут падать с неба, и если вместе с конем свалится и всадник, то и тогда он не выпустит из судорожно сведенных пальцев выхваченной перед атакой сабли. Будет сжимать ее, окрашенную вражеской кровью, закаленную огнями пожарищ, и никто не разожмет слившихся с эфесом, сталью приваренных пальцев — так и похоронят его с саблей, так и пойдет он в могилу со своим верным оружием. Будет лежать в земле, будут тлеть его кости, превращаться в прах, — не истлеет лишь рука, которая держит саблю. Затвердеет, окаменеет, а через тысячи лет, откопанные археологами, лягут в музее ржавчиной съеденная сабля и целая, неподвластная времени рука Бойца Революции…
Вот тут-то и надо подумать, товарищ Ольга. Хорошо подумать, сначала все взвесить, а потом решать.