А Ганжа долго еще стоял возле дверей, держа руку на скобке: заходить в дом почему-то не хотелось.
«Хороший парень этот Максим, вишь, полночи простоял здесь, меня дожидаясь», — растроганно подумал он, и, должно быть, впервые ему пришла в голову мысль, что уже ради одного этого стоит жить и бороться, ночевать в этой пустой, необжитой хате, лишенной домашнего тепла и уюта, который вносят заботливые женские руки. «Да, неудачно как-то оно у меня получается, неудачно, — с горечью раздумывал Василь, все еще стоя у своих дверей: здесь ему сейчас казалось уютнее, теплее на сердце, чем в пустой хате. — Вдовец не вдовец, парень не парень, а так, черт его батька знает что, как тот пес на привязи. Может, и правда, стоит завести какую-нибудь вдовушку, пускай бы согрела хату?.. Только ничего не выйдет у меня, — сразу же сам себе возразил Василь, и перед ним, словно он позвал ее, выплыло лицо Олены, обожгло его сердце синими, как небо, глазами. — Проклятье мое, мука моя!.. Отравила ты душу мою и ушла, так и не дала мне упиться твоей любовью! Что же тебе еще от меня надо?.. Посмотри: я уже седой, уж однолетки мои повыдавали дочек замуж, переженили сыновей и стали дедами, а ты все еще заставляешь меня ждать — неизвестно чего, надеяться — неизвестно на что… Вот возьму да и женюсь на первой попавшейся, женюсь только затем, чтобы ты отвязалась от меня. Так разве ты отвяжешься? Разве ты бросишь меня?.. Станешь между нею и мной, ослепишь своими глазами, скуешь мою душу… Мне ведь порой кажется, что они и в гробу не угасли, эти глаза твои, Олена, и из-под сырой земли сияют они синими звездами и будут сиять до тех пор, пока я не лягу там, возле тебя… Успокоишься ли ты хоть тогда, Олена?»
Василь дернул скобку, и она жалобно зазвенела, а в темной хате тихонько гудело, постанывало: где-то в трубе гнездился неугомонный ветер, который забрался туда на ночевку и никак не мог умоститься, никак не мог согреться: дрожит, бедняга, посвистывает в кулак, уже и не рад тому, что попал в пустую, необжитую халупу. «Что ж, брат, посвищем вместе в кулак да и ляжем спать, — невесело пошутил Василь, раздеваясь. — Прости, дорогой гость, что печь не топлена, что обед не сварен: сам видишь, как живем…» Ветер еще немного поскулил-поскулил да и затих в каком-то уголке, — должно быть, пригрелся, сердяга, — а Василь долго еще не спал, ощущая пустоту и холод на сердце; лежал навзничь, подложив руки под голову, тоскливо уставившись в потолок бессонными глазами, и широкая необласканная грудь его томилась по женской головке — по теплой щеке, жарким устам, шелковистой коже. Пусть бы спала сейчас у него на груди — не ворохнулся бы, не вздохнул бы до самого утра.
И то ли эта обида, нанесенная в укоме, то ли тяжелые ночные раздумья, только Василь с неделю ходил сам не свой — будто заспанный, будто больной — все время прятал глаза, хмурился, разговаривая с людьми. «Здорово все-таки влетело ему за Гайдука!» — догадывались в селе, и одних этот слух наполнял радостью, других злил: «Гайдук же первый к нему полез, — выходит, значит, тебе на голову накладут, а ты и вытереться не смей! Видать, новая власть не очень-то разбирается, что к чему».
Сам же Гайдук не скрывал своего недовольства. Вот как, значит! Ворон ворону глаз не выклюет. Пошел в уезд и вернулся ненаказанный. Будто его, Гайдука, зуб ничего не стоит. Вот вам, люди добрые, какая новая власть, вот где ее правда! Мало того, что последнее зернышко со стола подметают, чтобы накормить этот ненасытный пролетариат, так еще и в морду безнаказанно бьют! Одна теперь только и осталась надежда, что на господа бога. Если бог за нас не вступится, не покарает этого бродягу, разбойника, тогда уж разве что Страшного суда нам ждать!
Еще кое-что добавил старик к этой своей гневной речи, а может, и не сказал вслух, только подумал, так разве от этих чертовых соседей скроешь свои мысли. И однажды поздним вечером, вернувшись домой из сельсовета, Ганжа застал возле своей хаты Приходько Ивана.
Комбедовец Иван имел «небольшую» семейку — жену и двенадцать детей. Обсеялся ими, как мелким маком, — не успеет еще один малыш встать на ноги, а уже другой выглядывает из люльки, словно галчонок, раскрывает голодный рот.
— Бог дал, — каждый раз объяснял Иван, смущенно скребя в затылке.
— Бог-то бог, но и ты, Иван, видать, подпрягся к богу! — смеялись соседи.
— Э, что вы такое говорите, при чем тут Иван! — возражали другие. — Мы, слава богу, тоже не лопухи, а видите, далеко от него отстали. Это у него, видать, Хведора такая…
— А при чем тут, сосед, Хведора?
— А при том, сосед, что у нее натура особенная…
Мужчины смеялись, а Иван не очень-то обращал внимание на эти подтрунивания — пусть смеются себе на здоровье, с насмешек людьми становятся, а вот подрастут сыновья да выведет он двенадцать орлов в поле, тогда посмотрим, дорогие соседушки, кого завидки грызть будут!
— Да где же ты, Иван, столько земли наготовишься? Двенадцать сыновей — это же двенадцать хозяйств!