— Хватит, — говорит Василь, отставляя вновь наполненную чарку, — хватит, а то я и до кровати не дойду.

Он поднимается, и Марта с замирающим сердцем припадает к нему, и уже тянутся ему навстречу бесстыдные, раскрытые, набухшие жгучим желанием губы. «Ой, целуй меня, Васильку, а то я тут и помру!»

Лампа покачалась-покачалась да и прижмурила свой огненный глаз: то ли керосин выгорел, то ли Марта ухитрилась между поцелуями ввернуть фитиль, теплая темнота обняла обоих, и уже бьется в сильных руках Василя сладкое тело вдовушки, настоянное на долгом ожидании, бессонных ночах, неутоленной жажде.

— Олена! — как безумный шепчет Василь, изо всех сил сжимая в объятиях Марту. — Олена!.. Оленушка!..

— Я — Марта! — стонет, смеется вдовица, задыхаясь от его поцелуев.

— Нет, ты Олена! — возбужденно возражает Василь, вырывая из могильной темноты ту, кто полонила его на всю жизнь.

— Марта я!.. Марта!.. Ой, не души так, а то я тут и помру!..

Утром Василь проснулся от какого-то шороха. Две детские головки высунулись из-за печной трубы, уставились любопытными глазенками, пискнули, встретившись с ним взглядом, шмыгнули, как мыши, в свою темную норку.

А на плече у Василя, припав к нему горячей щекой, спала чужая ему женщина, которую он этой ночью обнимал и называл Оленою.

И пока Василь тяжко раздумывал над новой западней, которую ему подставила жизнь, мы должны вернуться к Ляндеру.

По дороге к городу Ляндер передумал жаловаться на Ганжу.

Не был уверен, как отнесется Гинзбург к этому аресту крестьян.

Чтобы показать свою объективность, он решил самым тщательным образом провести следствие, найти поджигателя и предать суду — суровому революционному суду, который не знает пощады врагам революции. Пусть видит Ганжа, что Ляндер, несмотря ни на что, всегда стоит на страже революционного порядка, строго придерживается революционной законности.

Добравшись до города, он приказал отвести арестованных в тюрьму, посадить в отдельную камеру — изолировать от остальных арестантов, как особо опасных преступников.

В камере они вели себя по-разному, Ивасюта и Гайдук.

Угнетенный неожиданным арестом, Оксен сел на узкую тюремную кровать и в отчаянии застыл, как каменный. «Господи, за что? За что караешь раба твоего верного, чем я провинился перед тобой?» Ивасюта искал свою вину перед богом и не находил. В церковь ходил каждую неделю, выстаивая там долгие часы, а когда ктитор начинал обходить прихожан с огромной медною тарелкой, всегда первым клал на нее деньги: чтобы заметили и батюшка и бог. «Да разве я поскупился в чем-нибудь ради тебя, господи? Не любил, правда, подавать нищим, потому что с деда-прадеда научился ненавидеть бездельников. Но разве ты сам, господи, не завещал в поте лица своего собирать хлеб свой? Дома с крестом вставал, с крестом и ложился, не ел в пост скоромного, не осквернял уста свои богохульной бранью, не произносил всуе имя божье — так за что же ты караешь верного сына своего, всеблагий и всемогущий?»

А самым болезненным было воспоминание о Тане. Оно, словно червяк, точило сердце. Вспоминал, как она стояла посреди двора, смотрела полными испуга глазами на двух милиционеров и молчала, прижимая кулачки к груди. Не плакала, не голосила, как это делали крестьянки, молча стояла, растерянная, беззащитная, в темненьком сатиновом платьице, не чувствуя, наверно, холодного ветра, который обдувал ее безжалостно и злобно.

Он шел между конвоирами и все оглядывался: ждал, что крикнет ему, скажет хоть слово, хотя бы махнет на прощанье рукой, но, пока мог видеть, не шевельнулась ее тоненькая фигурка, лишь ветер рвал-раздувал ее темное сатиновое платье.

С тех пор как привез Оксен молодую жену, прошло больше месяца. Пора бы уже, казалось, прижиться, привыкнуть к своему мужу, но каждый раз, ложась в постель, чувствовал Оксен, как напрягалось, замирало ее юное тело, каждый раз он натыкался на скрытый протест. Словно улитка, пряталась она в невидимую раковину и старалась оставаться в ней до самого утра. Ни разу Татьяна не поцеловала его, — целуя ее, он натыкался на крепко сжатые губы; не обняла — руки ее лежали неподвижно, словно перебитые, он до сих пор не знал вкуса ее губ, не почувствовал нежности ее объятий. Она похожа была на цветок не-тронь-меня, который свертывался при первом же прикосновении.

Оттого не раз в нем просыпалась злость. Хотелось ударить, сжать ее в своих объятиях так, чтобы раздавить эту раковину, освободить заключенное в ней тело. Хотелось укусить помертвевшие губы, чтобы они, наполнившись кровью, раскрылись в жарком поцелуе. Однако он сдерживал себя. После каждого такого взрыва темных желаний вставал с постели, долго стоял перед образами, остужал разгоряченную кровь.

Молитва приносила успокоение, кровь уже не бухала в голову, тело не наполнялось жаром. Он тихонько ложился в постель и засыпал, стараясь нечаянно не задеть жену.

Перейти на страницу:

Похожие книги