— Почему вы не идете завтракать, Таня? — ласковой пчелкой села золовка возле невестки.
— Не хочу, — ответила Таня, упрямо пряча от Олеси лицо.
Олеся же вдруг обняла ее, прижала к себе, подышала в русые волосы.
— Почему вы так невеселы, Таня?.. Он хороший, он добрый, и мы все будем вас очень любить.
И будто кто-то очень родной дохнул в Танину грудь теплом. Она плакала и терлась мокрым лицом о полотняную Олесину сорочку, вышитую красными и черными крестиками — с детства милым сердцу узором.
С тех пор единственной отрадой, единственной подружкой Таниной стала Олеся.
Таня вскочила рано утром, как ни хотелось спать. Собрала один узелок Оксену, а другой — маме. Еще с вечера решила отвезти маме муки, а теперь заколебалась. В амбаре стояло три полных мешка, и хотя Оксен горевал, что это все, не хватит, мол, до нового урожая, Таня хорошо знала: у него было припрятано еще и зерно. Оксен сам отмерял муку, когда надо было испечь хлеб.
И она наконец решилась. Взяла небольшую сумку, фунтов на десять, вошла в амбар. Только набрала совок муки, как в амбаре стало темно — в дверях вырос Иван.
— Разве в тюрьме и муку принимают?
У Тани задрожала рука, совок стал тяжелым, как пудовая гиря. Она почувствовала себя маленькой девочкой, пойманной на шалости.
— Это я маме.
— А отца спросили?
Рука еще сильнее задрожала, не удержала совок, он обвис, белый ручеек муки полился вниз. Разбился о пол, пыхнул белым облаком, обволакивая Танины ноги.
— Вы хотя бы муку не рассыпали! — сердито закричал Иван.
Подскочил к мачехе, выхватил совок, спасая то, что еще не высыпалось на пол, высыпал обратно в мешок.
А когда он вышел, Таня швырнула под ноги сумку, обиженно надув губы, ушла к себе в комнату. «Не поеду никуда… Ни в го… род… никуда…» Толкнула приготовленные узелки раз, толкнула второй, рука соскользнула, пальцы больно стукнулись о дубовую скамью. Таня прижала их к губам, пососала, заплакала. Плакала и слушала, как на кухне, через сени, ссорились Иван и Олеся.
— Это если каждый начнет брать, то и нам ничего не останется! — кричал Иван. — Другим глотку затыкать будем, а сами с голоду помирать?!
Олеся ответила тише — боялась, очевидно, чтобы не услышала невестка, — и немного погодя Иван, изо всех сил хлопнув дверью, выбежал из кухни.
— Головою стукнись, глупый! — звонко крикнула вслед ему Олеся.
Таня так и не взяла муки, как ни уговаривала ее золовка. Хотела даже оставить приготовленный для матери узелок с гостинцами, но Олеся расплакалась:
— За что вы меня обижаете?
Пришлось взять узелок. Уже выйдя во двор, она увидела Ивана — он выносил на вилах навоз из коровника. Заметив мачеху, Иван отвернулся, скинул навоз на рыжую кучу, от которой шел пар, снова нырнул в черную пасть дверей, и уже оттуда донесся его сердитый голос:
— Ну, ты, покрутись мне, покрутись! — И, видимо вилами, шлепнул корову по боку.
Та протопала копытами, вздохнула, почти застонала. «Вот не вернусь больше сюда! — решила вдруг Таня, с ненавистью глядя на амбар, рассевшийся жадною бабою посреди двора. — Останусь у мамы, — лучше с голоду умереть, чем жить здесь».
Погода тоже выдалась невеселая — под Танино настроение. То стояли удивительно ясные, погожие дни, прихваченные, правда, первыми заморозками, а сегодня небо хмурилось, будто изо всех сил сдерживая слезы, закуталось в серый платок, а к обеду захлюпал нудный дождик. И тотчас потемнели, утратили последние праздничные краски нивы, голо, неприветливо, неуютно стало в поле.
Чем дальше они ехали, тем сильнее шел дождь: сеял и сеял прозрачные зерна на почерневшую стерню, на разбухшие пашни, на дорогу и на людей, которых лихая минута выгнала из дому. Копыта коней разъезжались в грязи, она налипала и на колеса, отваливалась тяжелыми кусками. Вот уже и первые лужи появились на дороге — не весенние, полные слепящего солнца и голубого неба озерца, а мутные, холодные, свинцовые, будто оспою исклеванные дождевыми каплями.
Проезжали мимо опустевших сел и хуторов: люди попрятались от ненастья; казалось, хаты глубже надвинули крыши-шапки на белые лбы, просвечивая маленькими оконцами из-под мокрых островерхих крыш. Уже не попыхивали дымом в небо трубы, — он катился тяжелыми сизыми клубами, опускался до самой земли и расплывался над мокрым спорышем, подорожником и калачиками. Только голые деревья не прятались от дождя, шевелили застывшими ветками-пальцами, стряхивали воду, собиравшуюся капля по капле в каждой складке коры и извилистыми струйками сбегавшую вниз.