— В те годы я был гонористым парнишкой, избрали меня секретарем райкома комсомола. Техникум плюс два года мастером — вот и вся биография. Вырвали, как пук травы, посадили в отдельный горшок и говорят — расти. И я рос. Грех вспомнить. Полтора года отмучился, вызывают старшие товарищи. Присмотрелись, говорят, к тебе, сгодишься. Секретарем горкома комсомола пойдешь. Я от такой карьеры, скажу вам, даже смутился. Вернулся в райком и первое, что сделал, на себя в зеркало посмотрел. Может, не доглядел чего, а другие увидели? Нет, вижу, все тот же, уши оттопыренные, рожа самодовольная. С кем, думаю, посоветоваться? Стал перебирать по памяти начальство, к кому пойти. А мать мне говорит: а ты на завод сходи, они тебя на ноги поставили. И пошел я на завод к своему цеховому начальнику. Так, мол, и так, говорю, в горком забирают, как быть? Он меня выслушал, руки ветошью вытер так тщательно, аккуратно и говорит: «Секретарем горкома сватают? Это высоко. Дам тебе совет. Держись за трубу. Вон она, видишь, торчит, вся в огнях? Ее высота сорок пять метров. Где ни окажешься, ищи ее глазами». Я это на всю жизнь запомнил. И тебе, Антон Витальевич, вот что хочу сегодня сказать. Ты — наш. Ежели тебя в министерских коридорах просквозит и это, наше, в тебе выветрит, тебе, Антон Витальевич, конец. За нашу любовь к тебе! За нашу веру в тебя! За заводскую трубу в сорок пять метров ростом!
Задвигались стулья. Недружное «ура!». И опять череда обнимающихся и целующихся.
Голутвин сидел подчеркнуто прямо. При кажущейся тесноте за столом он освободил себе достаточно места. Последнее время его донимали боли в позвоночнике. Он старался не нагибаться за едой, лишь наклонял голову. Это бросалось в глаза. Для многих из тех, кто сидел рядом, он был прямым начальником. Вот именно — был. В сознании большинства слухи материализовались до такой степени, что они уже не замечали своей развязности.
Голутвин приехал с женой к назначенному часу, пересилив внутренний протест. Был удивлен отсутствием Метельникова, начал беспокоиться, не случилось ли чего. Потом куда-то подевался Шмаков. Они договорились, что сядут рядом. Шмаков спросил, кто будет вести стол.
— При таком многолюдье, — сказал Шмаков, оглядываясь и машинально здороваясь с присутствующими, — должен быть порядок. Интересно, сколько ему это стоило? — Шмаков не стеснялся Голутвина. Теперь не стеснялся.
— Не знаю, — ответил Голутвин. — Дорого, наверное.
— Дорого! — усмехнулся Шмаков. — Сколько здесь? Человек шестьдесят. Клади по пятнадцать, а то и по двадцатке на брата. На тысячу с гаком потянет. Богато. А сколько у тебя за столом было в твои полсотни? Не помнишь? А я помню: за моим столом сидело шестнадцать душ сотоварищей моих. А знаешь, почему помню? Мы пять стульев у соседей заняли. Смотрю я на сие многолюдье, Голутвин, и думаю: хорошо это или плохо?
Голутвин нахмурился:
— Я не привык считать чужие расходы.
— Да разве дело в деньгах! — Шмаков вздохнул.
Они так и не договорили, Голутвина отвлекли, а когда он обернулся, Шмаков пропал. Чуть позже опять появился, как показалось Голутвину, взъерошенный, чем-то расстроенный. Шмакова окружили, усадили на председательское место. Голутвин подумал, может, пойти и сесть рядом, Лидия Васильевна звала их. В этот момент кто-то за его спиной сказал:
— А Новый хитер, до последней минуты тянул. Полтора часа проговорили. Вот и гадай, кто он теперь, наш юбиляр? Начальник главка или бери выше? Ты кругом оглянись, посчитай, сколько депутатских значков.
— А указа не было, — сказал второй голос.
— Не в орденах счастье, дорогой!
— Не в орденах, — согласился второй голос. — Но лучше с ними.
И оба засмеялись: один зычно, другой подхохатывая. Щека Голутвина нервно дернулась. Время от времени он поглядывал в сторону Метельникова, ждал, что тот пригласит пересесть поближе. Не пригласил. Метельников выглядел потерянным, усталым, он не проявил никакого интереса к тем, кто сидит рядом, не искал глазами Голутвина. По-человечески Голутвин мог понять его, но обида оказалась сильнее. Вмешалась Лидия Васильевна, позвала их на места, которые предназначались для них. Жена было двинулась туда, но Голутвин опять грубо усадил ее.
— Не суетись… На похоронах резвость ни к чему.
— Да бог с тобой, Паша! — ахнула жена. — О чем ты?
— Все, Маша, все. Посмотри на них. Они ведут себя так, будто меня уже нет.
И показалось ему, что он тонет в застольном гаме, захлебывается этим шумным воздухом и опускается куда-то на самое дно, в недра одиночества. Его даже не попросили сказать ту самую речь, которую он так тщательно продумал и ради которой приехал сюда.