Идём по улице Субачаус. Уже совсем нет сил тащить вещи. Папино пальто не держится, соскальзывает с плеча. Очевидно, не мне одной тяжело: в грязи валяются брошенные узлы. Из-за них ещё труднее идти, надо перешагивать или обходить. А сил совсем нет. Мама велит бросить пальто, но я не могу. Кажется, будто брошу самого папу.
Пальто всё же соскальзывает. Хочу поднять, но кто-то наступает на рукав. Пытаюсь вытянуть, но на меня орут, что теперь уже нечего трястись над тряпкой. Мама просит не отставать, чтобы не потеряться.
Пальто осталось. Его безжалостно топчут…
Недалеко от улицы Расу останавливаемся. Давка. Передние почти не двигаются, а задние наступают.
Что случилось? Ведь не может быть, чтобы расстреливали тут же, в городе. Может, сажают в машины?
Оказывается, гонят в какие-то ворота, за костёлом. Мужчин оставляют здесь, на улице, только уводят немного вперёд, а женщин и детей – во двор.
Жёны, прощаясь, плачут, желают своим мужьям долго жить (их, наверно, повезут на работу). Идущая рядом с нами пара прощается необычайно спокойно – пожимают друг другу руки и расходятся, словно скоро должны встретиться. Молодая женщина пробирается назад. В её руках мужская одежда. Очевидно, хочет здесь же, в толпе, переодеться и идти вместе с мужем.
Двор большой. В нём полно солдат. Тут же, на траву, кладут больных, привезённых из больницы. Одни лежат прямо на земле, других оставили на носилках. Наверно, после операции или парализованные, если сами не могут идти. Между ними вертятся, не зная куда приткнуться, посиневшие от холода сироты из детдома. Бедняжки с бритыми головками дрожат в своей жалкой одежонке.
Нас гонят дальше, в овраг. Его тоже окружают солдаты. Даже далеко, где за оврагом проходит узенькая улочка, около каждого дома и на крышах стоят солдаты с пулемётами…
Значит, здесь… в самом городе…
Ноги вязнут, еле вытаскиваем. Шлёпая по грязи, приближаемся к солдатам. Один уже поднял автомат… Нет, это он только показывает, чтобы мы шли дальше. Наверно, будет стрелять в спину. Оглянуться страшно. Хоть бы попал прямо в сердце!..
Всё-таки оглянулась. Солдаты стоят, как стояли – равнодушно-злые.
В овраг гонят всё больше людей. Мы уже устали стоять. Я опустила чемодан в грязь. Мама ничего не сказала. Мы с нею сели на чемодан. Детей посадили к себе на колени.
Из гетто тянется нескончаемый поток. Надоедливый дождь не прекращается ни на минуту. Мы уже совсем промокли. Течёт с волос, с носа, с рукавов. Мама велит детям выше поднять ноги, чтобы не промокли. Рядом с нами другая мать устраивает для своих детей тент: воткнула в землю несколько веток и накрыла пальто. Как странно в такое время бояться насморка…
Мама плачет. Упрашиваю, хотя бы ради детей, успокоиться. Но она не может. Только взглянет на нас и ещё горше плачет.
А люди всё идут и идут… В гетто мы думали, что нас меньше. Скоро стемнеет. В овраге уже стало тесно. Одни сидят на месте, другие почему-то ходят, бродят, перешагивая через людей и узлы. Очевидно, потеряли своих.
Темнеет. Пока ещё видно, буду смотреть на деревья, птичьи гнездышки, ветви, на далёкие дома, на каждое их окно. Ведь, наверно, всего этого больше не увижу. Всё живёт: каждый листочек, капелька дождя, даже малюсенькая мушка. Она и завтра будет жить, а нас уже не будет… Нет! Я не пойду в Понары! Я останусь здесь! Зароюсь в землю, но никуда не пойду! Я не хочу умирать!
Но ведь и те, ранее расстрелянные, тоже не хотели…
Стемнело. Всё ещё идёт дождь. Охранники время от времени освещают нас ракетами. Стерегут, чтобы мы не убежали. А как убежать, если их так много?
Рувик вздрагивает во сне. Он задремал, уткнувшись в моё плечо. Его тёплое дыхание щекочет мне шею. Последний сон. И я ничего не могу сделать, чтобы это тёплое, дышащее тельце завтра не лежало бы в тесной и скользкой от крови яме. На него навалятся другие. Может, это даже буду я сама…
Опять выпустили ракету. Она разбудила Рувика. Широко раскрыв глазки, он испуганно огляделся. Глубоко, совсем не по-детски, вздохнул.
Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как – пешком или повезут на машинах? Может, всё-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше – в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают – больно? Мама что-то отвечает сквозь слёзы. Раечка гладит её, успокаивает и, подумав, снова о чём-то спрашивает.
Ещё одна ракета освещает овраг, соседние улочки, застывших солдат. Если я бы могла каким-нибудь образом оказаться хотя бы на несколько сот метров отсюда, я могла бы спастись. Не только я – мама, дети. Но каким образом? Поднимусь – в меня выстрелят.
Зачем думаю об этом? Зачем терзаю себя? Ведь будет не так страшно. Только в начале, пока будут гнать, и когда мы будем стоять на краю ямы. Потом я же ничего не буду чувствовать. Живому человеку страшно смотреть на мертвеца. Но ему самому – ведь ничего. Он же ничего не чувствует.
Мама всё ещё всхлипывает: «Таких детей отдать, таких детей!»
Ночь тянется очень медленно…
Наконец темнота начинает еле заметно таять. Наверно, скоро поведут.