– Из вежливости. Мы, англичане,
– Я не о тебе говорила…
– Да? О каком-то другом чуваке с разными глазами, который ездит на мотоцикле и прислоняется, как Джеймс Дин. Кстати, спасибо. За то, как я прислоняюсь, меня еще не хвалили.
Я совершенно не представляю, как справиться с этой ситуацией, разве что сбежать на фиг. Развернувшись, я направляюсь в комнату-тюрьму.
– Более того, – и опять этот его веселый смех, – ты считаешь меня соблазнительным. Даже
Бля, он что, издевается?
– А София в курсе? – ору я неистово.
– Вообще-то, да! – отвечает он с такой же неистовостью. – Мы расстались.
– Когда? – Мы перекрикиваемся через дверь.
– А-а, да больше двух лет назад. – Двух лет? А тот поцелуй? Неужели он был не настолько долгим, как мне показалось? Иногда от чрезвычайного волнения восприятие искажается; это я знаю. – Мы познакомились на вечеринке, отношения продлились пять дней.
– Это твой рекорд?
– Рекорд, вообще-то, девять. Ты что, из полиции нравов?
Я ложусь на холодный цементный пол, и пусть вся грязная пыль, микробы и споры ядовитой черной плесени делают со мной, что хотят. Внутри все трясется. Если я не ошибаюсь, мы с Оскаром только что поругались. А я после мамы ни с кем не ссорилась. И не сказать, что это совсем неприятное чувство.
Рекорд у него девять дней. Черт, черт, черт. Он
Я пытаюсь собраться, думая, когда же придет Гильермо, стараясь сконцентрироваться на том, зачем я здесь, на скульптуре, которую собираюсь делать, пытаюсь заставить себя подумать о том, что может таиться в моем учебном камне, а не о признании, что София с Оскаром не пара! И тут входит он, размахивая перепачканным глиной полотенцем.
Увидев, что я трупом лежу на полу, Оскар вскидывает бровь, но не комментирует.
– Белый флаг, – сообщает он, протягивая мне совершенно не белое полотенце. – Я пришел с миром. – Я поднимаюсь на локтях. – Знаешь, ты была права. Ну, частично. Это действительно было позерство. Я позер. Этого во мне до фига. На девяносто восемь процентов. Намерения мои редко бывают благородны. Не так уж и плохо, когда тебя в кои-то веки вызывают. – Он подходит к стене. – Смотришь? Дамы и господа: сейчас он
Боже. Сжалься. Пожалуйста. Над. Бедной. Девочкой. С. Бойкотом.
И вот он уже оказывается на уровне моих глаз, а потом ложится на грязный пол рядом со мной. Да. Я издаю такой звук, который можно описать только как «писк восторга». Он складывает руки на груди и закрывает глаза. Я так же лежала, когда он вошел.
– Неплохо, – комментирует Оскар. – Мы как будто на пляже.
Я снова занимаю такую же позу рядом с ним:
– Или в гробах.
– Что мне в тебе нравится, так это оптимизм.
И снова смех.
– А я реально рада, что ты тоже лег на пол, – говорю я весело, действительно видя все в радужном свете, потому что знаю, что больше во всем мире нет никого, кто вот так вот полежал бы со мной на полу. И кто носит в кармане ракушку, чтобы не умереть. И кто ложится спать, чтобы пообщаться с умершей матерью.
Нас накрывает уютное молчание. По-настоящему уютное, как будто мы уже несколько жизней лежим с ним на грязном полу, как трупы.
– Это было стихотворение Элизабет Барретт Браунинг, – говорю я.
– «Насколько я тебя люблю?» – напевно произносит он. – «Дай подсчитаю».