Красные чуть ли не все, разгоряченные. Я еще к своему столу не подошел, они из-за своих парт повскакали, окружили меня:
— Валерий Борисович, мы со вчерашнего вечера спорим. Одни говорят, что Гумилев написал «Заблудившийся трамвай», а другие, что не может быть.
Гумилев к этому времени не был еще поэтически даже реабилитирован.
Далеко не все любители поэзии знали это имя. А тут дети!
Я встал в позу и прочитал стих наизусть.
— Это Гумилев, — авторитетно сказал я. — Но весь стих, особенно его последние две строчки, какая-то несколько пошлятина. Как на старинных фотографиях со сладкой парочкой и голубками. У Николая Гумилева такой сбой во вкусе дело не редкое.
Все были удовлетворены. И те, кто говорил правильно, и те, кто возражал, потому что они и бились против мещанства, обывательщины, против пошловатого тона этих стихов.
Тут надо раскрыть небольшой секрет.
Я и сам мог бы догадаться, если бы, после того как Дмитрий Иванович сказал мне на кафедре, что обо мне, как о лекторе, по университету ходят анекдоты, задумался. Или тогда, когда Слава Бочаров не пошел проверять мой плановый семинар, сказав, что обо мне и так ходят легенды.
Я же говорю — совершенно невнимательный.
Ну веду я семинары, ну хорошо веду, лучше всех, но анекдоты-то откуда? Легенды? Как осуществляется замыкание, обратная связь?
Оказалось, что многие эти студентики молоденькие были детьми профессоров и доцентов того же университета. Они приходили после занятий домой и своим заинтересованным родителям в красках рассказывали о делах студенческих и более всего обо мне, потому что я был самый яркий, самый замечательный.
Пойду в зеркало на себя погляжу.
Но эта моя рекордная невнимательность привела к нескольким казусам. Не очень приятным.
Ребята у меня спрашивают:
— А пойдемте с нами в театр? А пойдемте с нами в цирк? А экзамены вы будете у нас принимать? Или Борис Владимирович?
А я им отвечаю:
— Ау! Кто я? Где я? Я даже и занятия у вас не имею права вести. Ведь я уже не студент и еще не аспирант, приказа о зачислении нет, неизвестно, когда будет и будет ли он положительным.
Тут одна девочка с первой парты говорит:
— А я могу у мамы узнать.
Перед тем, как признаться в том, какой я дурак, надо признаться еще кое в чем, гораздо более приятном. У Пастернака:
В том смысле, это я тоже ранен женской долею, в том смысле, что болен рыжими. Понятное дело, я люблю и блондинок, и брюнеток, и шатенок, лысых не пробовал, но рыжие — моя пожизненная страсть.
«Я люблю вас, девчонки рыжие, потому что вы все — бесстыжие». Наверное, стыдно приводить такие хулиганские строчки во след Пастернаку, но я сейчас процитирую еще что похуже. Среди моих товарищей-студентов была популярна песенка:
И так далее, я всю помню.
Немудрено, что и Люся моя ярко-рыжая. Сейчас только подкрашивается по понятной причине.
Может быть, в обратном порядке: с нее все и началось.
Так вот, девочка эта была чудо как хороша. Может, она и не была рыжей, но по чувству, по воспоминанию у нее была копна золото-рыжих волос. Ну нет так нет.
Она была самой популярной девчонкой курса, пареньки за ней толпой ходили. Умненькая, языкатая. Огромные серые (?) глаза и масса конопушек на смеющемся лице. Вот!
Конечно, я люблю гладкость кожи смуглых, загорелых девушек, или яблочную прозрачность кожи натуральных блондинок, но не меняю свой удел, столбенею, когда вижу молодое смеющееся девичье лицо в конопушках (помните, у Кибрика).
Наступила пора признаваться и каяться в скудоумии.
Хотя каяться уже поздно.
— А я могу у мамы узнать.
Ну как еще можно по-другому понять? Спросите у меня — дурака. И я отвечу — не знаю. Но на волнах всеобщей любви я сморозил:
— Нет, нет, ты лучше у соседки, МарьВанны спроси.
Девочка пошла красными пятнами и, видимо, в этот момент перестала меня любить.
Она сказала извиняющимся шепотом: