Мы ополоснули лица и присели рядом на крышку унитаза. Здесь, как в родном убортресте, по стенам были накарябаны похабные наставления и воззвания.

Шум в вагоне не стихал, мы слышали громкие взвизги, перебранку, топот. В дверь пару раз ломились и приказывали немедленно выйти, но мы засели наглухо и не отзывались. Парень был, как и вначале, спокоен и решителен, и я проникался все большей уверенностью в том, что с ним не пропаду. Кто я ему? Не пришей кобыле хвост, а не отделался от меня ни до посадки, ни сейчас, хотя легко мог это сделать.

Матрос задрал подстриженную штанину. Ниже колена нога была перебинтована грязным, раздерганным бинтом. Парень ловко размотал его, и мне едва не сделалось дурно: мышцу икры рассекал уродливый рубец. Рубец был черным, рваным, с глубоким до кости провалом. Он гнилостно подванивал, а вся нога синела нездоровой отечностью. Я старался не смотреть на страшную рану.

Пока матрос перевязывал ногу переполох в вагоне утих, и мы пробрались на свои места, довольные друг другом.

А по отсекам размыкали кошели, извлекали нехитрую снедь. Тянуло блаженными запахами домашних харчей: теплым хлебом, сочным чесночным душком, вареной в мундире картошкой. После отвлекающих от голодных мыслей тягот и нервотрепки первых минут на воле, в желудке требовательно засвербело.

— Пусто в утробе? — спросил матрос.

— Кишка кишке бацает по башке!

— Приступим и мы.

В его рюкзаке нашлись хлеб и вяленая рыба, то ли вобла, то ли тарань. Он щедро ломанул краюху и сунул ее мне вместе с плоской, как фанера, рыбиной. Можно ли было мечтать о большем? На пороге вольной жизни я безудержно драл зубами одервенелую воблину, уминал хлеб и преданно поглядывал на матроса.

Рваные клочья паровозного дыма стлались над самой землей. Палило солнце, гремели колеса. Наперегонки с поездом неслись телеграфные столбы с низко провисшими проводами. Состав огибал болото, и его членистое, змеиное тело открылось целиком. Зрелище показалось необыкновенно привлекательным и живописным. Было жаль, что поворот проскочили слишком быстро, и насмотреться не удалось.

Ощущение новизны не оставляло меня. Молодец, что улепетнул! Свобода пьянила, удачное начало вселяло радужные надежды.

Я уплетал хлеб, огладывал тараньи кости, выплевывая жесткую чешую. Рыбьи останки было жалко выбрасывать. Снова и снова принимался выгрызать и обсасывать их, стыдясь своей прожорливости, но сладить с ней не было сил.

Тесня пассажиров, безногий полупьяный нищий на каталке с колесиками-подшипниками медленно продвигался по проходу, отталкиваясь от пола зажатыми в ладонях деревянными брусками. Пот заливал его красный лоб и вздутые щеки, капли падали в прилаженную перед ним кепку с медяками. Хрипло и надсадно бормотал он один и тот же куплет песни:

Болят мои раны, болят мои раны,Болят мои раны тижило.Одна зажваит, друга нарываит,От третьей придется умереть.

Прерывался, бубнил невразумительно, выклянчивая монеты. Хлеба не брал, и подавали ему плохо.

Встрепенулся и заерзал сосед-старикан, оправляя свисавшие до полу фалды балахона и доставая из кошелки большую бутыль.

— Потребляете? — Несмело заглянул он в лицо матроса. — Дорогу скоротаем и утешимся.

— Пойдет, — кивнул парень, ломая еще хлеба и вытягивая новую тарань.

Старик засуетился, принимая еду, и зашамкал, благодаря. Дрожащими руками набулькал в железную кружку матроса, плеснул и в свой граненый стакан. Смачно приняли по первой, покряхтели и принялись шумно занюхивать и закусывать.

— Сногсшибаловка, продрала до позвонков, — передернулся матрос.

— Зелье премерзкое, а на душе легчает.

Я украдкой покашивался в лицо старика. Сеть розоватых, склеротических прожилок испещрила его щеки, сизоватый нос и белки глаз. Глубокие скорбные складки обрамляли рот. Мохнатились серой порослью огромные уши, седенькая бороденка сливалась с трепаными пейсами.

— Я вам скажу, человек — непостижимое существо! — общительно начал он. — Не имеет откуда ни есть, ни жить, а рожает, нянькается, растит. А потом? — Голос его дрогнул, набухшие веки дернулись. — Гребанула война, и осталось сиротство стариковское!

Он поспешно опрокинул в рот водку, матрос не отставал. В жадных взглядах попутчиков, набившихся в отсек, горело одно желание: выпить! Старик продолжал:

— Я имел троих сыновей! Теперь две похоронки, третьему передачу возил. Мечтал свиданьице исхлопотать, выпивку прихватил, как для людей. Что уже разве и на сына взглянуть нельзя? Что б я так жил! Разводить шуньги-муньги не стали, шуганули без разговоров. Таки всему их учили, быть людьми забыли объяснить!

— За что сын-то сел?

— В плену выжил. Бог ему дал счастье — светлые волосы. Они и спасли.

— Без блата не выпустят, — сказал кто-то из попутчиков.

— Блат выше наркома, — добавил другой.

— Нет, как вам это нравится? Блат! Какой у нищего блат?! — Он заметно сомлел, его язык заплетался. — Кругом ширмы, одни ширмы! Все — ширмы! За ними — тьма!

Перейти на страницу:

Похожие книги