Джон Робертсон зажал руки между ног и скорчился от позыва к рвоте. Комнату наполнила вонь от извергнутого пива. Даже собаки наморщили носы. Герой бросал вокруг себя испытующие взгляды и принюхивался, поворачивая голову во все стороны. Судя по этой омерзительной вони, Ваше Превосходительство, можно подумать, что к нам ворвалось сто тысяч дьяволиц! Может быть, может быть, Герой. Я ничего не чувствую. У меня насморк. Пес прижался к англичанину, который боролся со спазмами, скрючившись, уткнувшись подбородком в грудь и упираясь локтями в бедра. В виде утешения Герой неуверенно пробормотал: сейчас пройдет, дон Хуан. Это всего лишь моральные колики, и, как бы для того, чтобы я не понял, добавил по-английски: Fucking awful business this, no, yes, sir? Dreamt all night of that bloody old hag Quin again...[143] Я велел негру Пилару бросить на раскаленную докрасна медную пластину крупинки ладана и ликидамбара[144] и вылить еще пинту водки. Заплясали красивые огоньки, погасили скверные запашки. Сходи на кухню, Пилар, и скажи Санте, чтобы она приготовила отвар из цветов укропа, омелы, мальвабланки и ятеи-ка’а. Сквозь ароматный дым виднелись головы Робертсонов, на которые падали синеватые отсветы. Герой и Султан дремали, презрительно повернувшись друг к другу задом. Они взъярились, только когда Кандид со своим спутником, тукуманским мулатом Какамбо[145], прибыл в Парагвай воевать на стороне иезуитов. Это изумительная империя! — восторженно воскликнул Какамбо, стараясь соблазнить своего хозяина. Я знаю дорогу и приведу вас туда. Там монахам принадлежит все, а народу ничего. Это образец разумности и справедливости. Источник ликования и безграничного оптимизма. Султан уже ничего не слышал. Он думал, что находится в Парагвае, откуда навсегда изгнаны иезуиты, а тут два подозрительных иностранца скакали к исчезнувшему царству, с которым кое-кто осмеливается сравнивать мое. В полутемной комнате звучал топот копыт. И шум всего царства. Существующего, сохранившегося в целости, ожившего. Гигантского улья, муравейника диаметром в триста лиг, насчитывающего сто пятьдесят тысяч индейцев[146]. Высекая шпорами искры, вошел отец-провинциал. Он сразу узнал Кандида. Они нежно обнялись. Султан и Герой в едином порыве стали с бешеной яростью кидаться на стены, двери и окна, рыча, как сто драконов и змей-собак. Но они были бессильны против этого огромного, переливающегося всеми цветами радуги мыльного пузыря. Среди колонн из зеленого с золотыми прожилками мрамора и клеток, полных попугаев, колибри, кардиналов, всех пернатых на свете, Кандид и отец-провинциал преспокойно завтракали на золотой и серебряной посуде. От пенья птиц и звуков цитр, арф, флейт самый воздух, казалось, превратился в музыку. Какамбо, смирившись со своей участью, ел маис из деревянной миски вместе с парагвайцами, сидевшими на корточках под палящим солнцем среди полевых ирисов, коров и собак. Кандид, что такое оптимизм? — крикнул издалека мулат из Туку» мана, которого на ружейный выстрел не подпускали к площади, окруженной колоннами из зеленого мрамора. Насколько я знаю, ответил ему Кандид, быть оптимистом — значит утверждать, что все хорошо, когда явным образом все очень плохо. Надменное лицо отца- провинциала, окутанного винными парами, оставалось бесстрастным — казалось, он ничего не замечал. Герой и Султан бросились в атаку на сияющего тонзурой генерала театинцев. Покончим с этим содомом, сказал я Робертсонам, которые с увлечением охотились за колибри, изображенным на странице книги. Если вы начали читать эту сказку, чтобы убить время, вообразите, что оно уже умерло под тяжестью таких фантасмагорий, или собаки убьют нас самих — в лучшем случае оставят половину задницы, но, уж во всяком случае, не оставят даже половины жизни. Младший Робертсон захлопнул книгу, оставив между страниц пух колибри. Братья встали, опасливо ощупывая свои ягодицы, и — спокойной ночи, преподобный отец-провинциал, простите, я хотел сказать, Ваше Превосходительство.