Клаус Дильс в этот день принимал новую партию заключённых. Он не любил подобные задания, но деваться было некуда. Дильс, когда ему выпадала сортировка, всегда стремился оставить в живых как можно больше людей. Конечно, многие умирали, не выдержав издевательств, голода и тяжёлой работы, но эсэсовец убеждал себя в том, что уж к этому-то он никакого отношения не имеет. И сейчас он выбрал ту же стратегию.
— Смотри, цыганка, — хохотнул тот, что был с ним, помоложе. — Надо же, а я думал, всех уж повывели, — он плюнул под ноги. — Надо позвать Кёнига, он любит таких допрашивать.
Дильса передёрнуло — он уже пожалел, что не отправил женщину в газовую камеру. Кёниг славился нетерпимостью к цыганам и особой жестокостью.
— Загоняй их в баню, что стоишь, уши развесил, — ощутимый толчок в плечо вернул Дильса с небес на землю.
Ноа не понимала, где она и почему. Сначала её затолкали в грузовик, потом в товарный вагон, где было полным-полно людей, и куда-то повезли. Её соседи по вагону были не на шутку перепуганы, дети плакали, люди мучились от жажды, но всё, что им выдали — одно ведро мутной воды на весь вагон. Страх затопил сердце цыганки.
Всё дальнейшее происходило, как в тумане. Подгоняя ударами дубинок, их выстроили на площадке и раздели донага. Холодный ветер неприятно кусал кожу, под взглядами эсэсовцев хотелось сжаться, а то и вовсе исчезнуть, раствориться. Она попала к тем, кого мужчина с уставшими глазами и тусклым голосом отправил направо. Что это означало, она не знала.
После её вместе с остальными женщинами загнали в баню, где их всех окатили дурно пахнущей ледяной жидкостью, а после — такой же ледяной водой. Сказали направляться в следующую комнату, откуда все выходили начисто лишёнными всего волосяного покрова.
— Ты! За мной, — больно ткнув её пальцем в грудь, скомандовал светловолосый мужчина, которого тот, кто встретил её и остальных несчастных у железных ворот с надписью “Труд освобождает”, называл Кёнигом.
Ноа почувствовала себя совсем беззащитной под липким взглядом эсэсовца. Хотелось прикрыться, убежать, но она понимала, что это бесполезно. Остальные смотрели ей вслед то ли с завистью, то ли с сочувствием.
— Живее ноги передвигай, скотина, — он пнул её тяжелым сапогом.
На глазах у Ноа выступили злые жгучие слёзы — она ничем не заслужила подобного обращения! И зачем только ушла побродить по проклятому городу, ставшему почти призраком?
— Сюда, — он толкнул её в какое-то помещение, более всего напоминавшее столярную мастерскую. Только пахло там вовсе не обработанным деревом.
Эсэсовец ещё раз осмотрел её с ног до головы с премерзкой ухмылкой на красивом, но неприятном лице, постукивая плетью по начищенному сапогу. Грубо схватил её за предплечье…
Слёзы. Рот, раскрытый в беззвучном крике. Кровь…
…крепко связал за спиной руки Ноа и, перебросив свободный конец верёвки через балку на достаточно низком потолке, резко дёрнул вниз. Руки цыганки неестественно вывернулись, ноги оторвались от земли. Боль пронзила не только плечи, но и мышцы спины. На какой-то момент ей показалось, что она не сможет даже вдохнуть.
— Считай, — глумливо протянул Кёниг, явно наслаждаясь своим положением. — Собьёшься — начну заново.
Плеть со свистом рассекла воздух. Ноа рванулась от удара, руки вылетели из суставов, причиняя невыносимую боль. В ушах зашумело.
Кёниг недовольно покачал головой, медленным шагом обошёл жертву. Приподнял за подбородок, больно сжав её лицо в сильной руке:
— Я что сказал тебе, тварь? Считай!
Цыганский мальчишка, исполосованный плетью… Кровь на полу…
В голове зазвенело от затрещины; боль в плечах перетекла на всё тело и горячо и громко пульсировала в такт участившемуся сердцебиению.
— Раз! — взвыла цыганка.
Слёз в глазах уже не было — их все выжгло в одночасье, теперь глаза казались сухими и горячими, от чего даже моргать было больно. Теперь было больно всё: дышать, шевелиться, жить…
— Два! — она сама превратилась в боль. Казалось, иначе не было никогда.
— Три! Четыре!
Вспышка. Лицо Эдварда, спасшего её от тулистов…
— Пять!
Врата…
— Шесть!.. — она зашлась в сухом кашле.
Бомба…
— Семь! — удар особенно силён, она готова молить Бога о том, чтобы ниспослал ей потерю сознания, но все чувства словно обострились. Ей казалось, что только сейчас она действительно познаёт, что такое боль. А до этого была лишь детская игра, симулятор, репетиция вползвука, и вот, наконец, грянул оркестр…
Мелодия Земли…
— Восемь… — голос прервался, стал сиплым, будто треснул серебряный колокольчик.
Глаза Чунты, отчего-то алые…
— Девять… — прошептала она.
Как у человека со шрамом…
— Громче, — Кёниг был подобен грому в ясный безоблачный день.
Она вздрогнула, от чего боль впилась в её истерзанное тело еще тысячей игл, и рвала, рвала…
— Ещё раз так прошепчешь, заново считать будешь, — его голос дрожал от удовольствия, эсэсовец дышал тяжело.
Снова свист рассекаемого воздуха разорвал тишину, а витые кожаные хвосты — кожу.
— Десять…
Прищуренные фиалковые глаза растрёпанного гомункула…