Как известно, 1930-е были неоднозначным периодом в нашей истории. Былиноведение (как, впрочем, и вся фольклористика в целом) не избежало влияния негативных факторов периода ускоренной модернизации нашего государства. Среди фольклористов были репрессированные — это то, что относится к разряду трагического. К печальному можно отнести давление, которое стало оказываться на «историческую школу». Здесь, конечно, сказались факторы, имевшие объективный характер, — сохранявшая свои лидирующие позиции в первые полтора десятилетия советской власти «историческая школа» во второй половине 1930-х годах вступила в период упадка — не было оригинальных, сопоставимых с работами В. Ф. Миллера, А. В. Маркова или ранних Соколовых «находок», в науке менялось поколение ученых, «молодым» методы и направления поиска «исторической школы» казались надоевшим старьем. Не обошлось и без вмешательства сверху. Рассуждения покойного В. Ф. Миллера о дружинном происхождении русского эпоса или благополучно здравствовавшего и вполне марксистского В. А. Келтуялы о возникновении эпоса в кругах древней русской аристократии в новых условиях казались старорежимными. Ведь на фоне колоссальных успехов в экономике убеждение русских коммунистов в том, что простой народ является единственной творческой силой, выглядело вполне доказанным. Так что эмоциональные заявления В. А. Келтуялы о том, что «древнерусская аристократия, ничтожная по количеству составлявших ее лиц, была средоточием общественного опыта, знаний, активности и инициативы, власти и богатства», а «наоборот, народная масса, огромная по своей численности, была средоточием общественной неопытности, невежества, пассивности, неподвижности, бесправия и бедности», и былинный эпос «сложился не в избах мужиков, как полагают лица, находящиеся под властью народнической мифологии, а за княжеским пиршественным столом, в среде „боянов“, особого класса профессиональных певцов-поэтов, выделившихся из древнерусской аристократии», да и «подлинным творцом древнерусской национальной культуры, древнерусской литературы и древнерусского мировоззрения был не „народ“, представляемый в демократических и простонародных очертаниях, а небольшая часть народа, именно его высший, правящий класс» — все эти заявления представлялись в 1930-х годах странными.{477} Правда, написано все это было давно, но общественный энтузиазм 1930-х годов и знаменитая «жажда чтения», охватившая советских граждан, сыграли с некоторыми узкоспециальными научными вопросами злую шутку. Лион Фейхтвангер в своем знаменитом отчете «для друзей» о поездке в СССР в 1937 году писал, что «жажда чтения у советских людей с трудом поддается вообще представлению. Газеты, журналы, книги — все это проглатывается, ни в малейшей степени не утоляя этой жажды». Книги «печатаются в тиражах, цифра которых заставляет заграничных издателей широко раскрывать рот». Интересно буквально всё. «Новое издание сочинений Канта, выпущенное тиражом в 100 000 экземпляров, было немедленно расхватано. Тезисы умерших философов вызывают вокруг себя такие же дебаты, как какая-нибудь актуальная хозяйственная проблема, имеющая жизненное значение для каждого человека, а об исторической личности спорят так горячо, как будто вопрос касается качеств работающего ныне народного комиссара».{478} В новых условиях написанное когда-то давно приобрело дополнительную актуальность.