Только единственный раз, уже при мне, Венера вдруг забеспокоилась и засобиралась сама, молча и непреклонно — в Касимов. Случилось так, что маляры, красившие крыши, принялись за помещения и так добрались наконец до директорского кабинета, и ребята таскали в соседний общий зал папки с личными делами. Тут-то в руки Венеры и попала папка с ее фамилией, — она, кажется, вообще не подозревала, что такие папки есть. И вот докопалась же, что взята она на станции Ожерелье, а в перечне вещей, найденных с ней, значились одеяло с касимовской фабричной маркой, пустая бутылка из-под красного вина местного разлива и касимовская деревянная игрушка «медведь с балалайкой». (Отсюда она и Касимова, а почему Венера — не знаю.) Она засобиралась. Гордеич поездку не запрещал, но и не одобрял, говорил с ней довольно жестко, бесполезно, мол, ты что. Взрослая уже, должна понимать. Он предчувствовал, что добром это не кончится, что-нибудь будет не так, вдруг да травма, вообще пшик. «Горе ты мое… Раззявила рот в надежде, а ничего не будет. Неужели ты не понимаешь, что твой родной дом здесь?» Она настаивала. Из всей ее неразборчивой шепелявой речи можно было понять, что ей только надо увидеть кого-нибудь похожего на нее. То есть вообще знать, что есть же корень, не взялась же она ниоткуда. Это я уже сам так додумал, но ручаюсь, что так оно и есть. Ей дали денег, она поехала. Через пять дней вернулась. Никакой перемены я в ней не заметил и, признаюсь, почему-то разочаровался даже, хотя ведь что ж…
Но тут в стоячую воду упал топор, и пошли круги. Будто бы испортилась, «гуляет», спуталась с одним из этих рабочих, с Геной Стрекопытовым, и будто бы даже беременна. Влюблена как кошка, сама вешается, тот уж не рад.
Уходить я уже не собирался, но иногда наступали как бы приступы — этакое ощущение отъезжающего человека: надо отдать долги и сделать на прощание что-нибудь хорошее. Должен я никому не был, а хорошее… Именно в такой момент я и пошел поговорить с Геной Стрекопытовым, поэтому шел с ощущением необязательности: можно поговорить, а можно и не поговорить, как дело покажет.
Где живет? — да вот за магазином, за магазинным складом, ну как же, Матвей Стрекопытов, отец, жуткий старик, из старообрядцев, как же это, не знаете самого Стрекопытова. У Гены брат, между прочим, в тюрьме сидел, а вам зачем?
Брата я увидел первого. Он разбирал на крыльце пилу «Дружба», раскидал по всему полу детали, ступить негде.
— Зачем вам? — спросил он, морщась от дыма папиросы.
— Я воспитатель из детдома, мне поговорить с ним надо.
— Зачем?
— Есть одна тема.
— Какая?
— А сам он что — маленький?
Он ни разу еще не взглянул, даже в самый первый момент, когда я толкнул калитку, не поднял глаза.
— Генка! — позвал он.
Появился парень лет двадцати; в машине сегодня я его не видел. Он тоже не взглянул (наверное, у братьев хорошо развиты чувство достоинства и боковое зрение), сел на ступеньку, прислонился затылком к стене и утомленно закрыл глаза. Утомление было неподдельно, вызывало уважение. То ли с работы только что и прилег, да помешали, то ли перед работой не добрал свои положенные минуты сна. Я все еще пребывал в своем необязательном настроении, поэтому не торопился; я пришел не выяснять, не читать нотации, не просить и не умолять. В равной мере не грозить и не стращать. В равной мере не взывать к совести. Так, взглянуть.
— Ну?
— У тебя было что-нибудь с Венерой?
— Т-та…
— Нет, ну все-таки. Что именно было?
Он сказал — точно и кратко.
— С чего это началось?
Я его утомлял, но он честно думал. Он уважал во мне профессию, дело, я был на работе.
— Не помню. Кажется, сирень подарил.
— Сирень?
— Да вроде бы… Давно было. Мы с ребятами стояли возле клуба, скучали. Смотрю, эта дура идет. Ну, сорвал и преподнес.
— Было смешно?
— Да нет, не очень. Кто ж думал, что она всерьез примет.
— Гена, ты врешь. Было очень смешно. Очень. И знаешь почему? Потому что у тебя все это здорово получилось. Ты подошел, так? И у тебя был немножко смущенный вид, ты даже робел. Может, ты даже заикался… Во всяком случае, ты делал это очень серьезно. Иначе бы получилось не смешно. Что ты ей сказал?
— Вообще-то вам чего надо?
— Честное слово, ничего. Ты только припомни, что ты ей сказал.
— Ходят тут… Какие-то вопросы…
— Что ты ей сказал?
— Да откуда я помню!
— Ну да, ведь давно было. Тогда еще сирень цвела… Как там в песне?.. Тоже не помню. Ну ладно. Ну а что же ты, польстился на дуру?
— А чего. Она же сама. Об этом хоть кого спросите. Вообразила чего-то. Вон Сашка скажет: проходу не давала. Утром выхожу, она стоит за калиткой. На работу едем, она стоит, машет. Ребята уже смеются. Представляете картину? — стоит и машет.
Да, история с Венерой выходила до одури банальная, да ведь другого-то и ожидать нельзя было. А главное, Гена был неуязвим, потому что не врал. Вранье требует усилия и внутреннего контроля и идет от страха, от чувства вины, а Гена ничего не боялся и не чувствовал себя виноватым. Это было у него как здоровье — ни в какой ситуации не чувствовать себя виноватым.