– Я знаю, почему был убит несчастный Зариф-эфенди, – сказал я дрожащим от волнения голосом. – Он клеветал на вас, на вашу книгу и хотел натравить на нас приспешников ходжи Нусрета. Возомнив, что мы обольщены шайтаном и делаем безбожное дело, он принялся рассказывать об этом направо и налево, стал настраивать против вас других художников, работающих над книгой. Какая муха его укусила – не знаю. Может быть, дело в зависти, может быть, шайтан нашептал. Другим художникам стало понятно, что Зариф-эфенди твердо решил всех нас погубить. Можете представить, как все перепугались. И вот, когда Зариф-эфенди в очередной раз попытался настроить одного из художников против вас, нас, нашей книги, против искусства миниатюры, против всего, во что мы верим, тот потерял голову от испуга, убил подлеца и сбросил его тело в колодец.
– Подлеца?
– Зариф-эфенди был гнусным предателем, – выпалил я и закричал, словно сам убитый стоял напротив меня: – С гнильцой оказался человечишка!
Наступила тишина. Испугался ли меня Эниште-эфенди? Я сам себя боялся – это точно. Моим умом и волей словно бы завладел кто-то другой – но заключалось в этом ощущении и что-то головокружительно прекрасное.
– Кто же был этот человек, потерявший от испуга голову, подобно тебе и мастеру из Исфахана? Кто убил Зарифа?
– Не знаю, – проговорил я, но мне хотелось, чтобы по моему лицу он догадался, что я солгал. Я уже понял, что совершил большую ошибку, придя сюда, однако не собирался поддаваться чувству вины и раскаянию. Я видел, что Эниште-эфенди меня боится, и это придавало мне сил – да что там, просто нравилось! Мне вдруг пришло в голову, будто, окончательно поверив, что я убийца, он из страха покажет мне последний рисунок, который я хотел увидеть – теперь уже не затем, чтобы понять, богохульный он или нет, а потому что любопытно было, что же это все-таки такое?
– Так ли уж важно, кто убил этого негодяя? – спросил я. – Разве тот, кто его укокошил, не сделал доброе дело?
Эниште-эфенди уже не мог взглянуть мне в глаза, и это придавало мне храбрости. Когда людям, мнящим себя праведниками, за вас стыдно, они именно так себя и ведут – избегают смотреть вам в глаза. Возможно, потому, что обдумывают в это самое мгновение, как бы ловчее передать вас в руки заплечных дел мастеров.
На улице совсем рядом с домом громко залаяли собаки.
– Снова снег пошел, – вздохнул я. – Вечер на дворе, куда все ушли? Почему оставили вас дома совсем одного? Даже свечу не зажгли.
– Это очень странно. Сам не могу понять, в чем дело, – ответил Эниште-эфенди с таким искренним недоумением, что я сразу ему поверил и в который раз почувствовал, сколь сильно к нему привязан, хоть и насмехался над ним вместе с другими художниками. Не знаю уж, как он об этом догадался, но только снова с отцовской нежностью погладил меня по голове. И тут я понял, что традиция, перенятая мастером Османом у старых мастеров Герата и бережно им хранимая, не имеет будущего. Это была такая скверная мысль, что я сам себя испугался. Когда рушится все вокруг, мы, не замечая того, что выглядим смешно и глупо, молим об одном: чтобы все оставалось по-старому.
– Давайте снова начнем работать над книгой! – взмолился я. – Пусть все будет по-прежнему!
– Среди художников есть убийца. Поэтому теперь я буду работать с Кара-эфенди.
Нарочно он, что ли, меня злил? Хотел, чтобы я убил его?
– А где он сейчас, этот Кара? Где ваша дочь и ее дети?
Эти слова словно бы исторгла из меня некая посторонняя сила – я это чувствовал, но не мог ничего поделать. После этих слов можно было проститься с надеждой на счастье – надеяться уже не на что. Оставалось быть умным и насмешливым. А за этими двумя прельстительными и всегда веселыми джиннами, умом и насмешкой, стоит их повелитель – шайтан. Я чувствовал, как он вселяется в меня. Тут паршивые собаки за калиткой взвыли, точно почуяли кровь.
Кажется мне или в самом деле когда-то со мной уже происходило подобное? Давным-давно в далеком городе невидимо падал за окном снег, горела свеча, а я, десятилетний подмастерье, рыдая, пытался убедить дряхлого, выжившего из ума старика, что не крал красок. Тогда тоже, прямо как сейчас, за калиткой выли собаки, точно почуяв кровь. У Эниште-эфенди, как и у того морщинистого старого хрыча, была одна цель – раздавить меня, будто букашку; это я понимал по его гордо задранному подбородку и по взгляду, который он наконец безжалостно устремил мне прямо в глаза. Та сцена ожила в моей памяти словно рисунок, на котором очертания предметов видны отчетливо, а цвета поблекли, но точно таким же, блеклым и четким, казался мне мир и в тот самый миг.