В исторической жизни разоружение приобретает именно в эпоху между «Утопией» Томаса Мора и «Левиафаном» Томаса Гоббса значимость в связи с открытием ряда вооружений, отодвинувших на задний план различия между гоплитом и зелотом и поставивших на грань архаизации техники конного боя и аристократические боевые кодексы. Основной тенденцией было начавшееся в XIV в. и стремительно набирающее ход после битвы при Креси ослабление позиций тяжеловооруженной конницы и расширение сферы действия огнестрельного оружия, поднявшее на повестку создание профессиональных армий, оторванных от органической социальной иерархии. Опасность концентрации больших объемов пороха, селитры, серы осознавалась властями все сильнее, и реакция на эту опасность чем-то напоминала противодействие колдовству и военной доблести в «суверенитете» Бодена и Макиавелли.
Шляхетский идеал общества сохранялся и позднее вплоть до тех преобразований в Старом Свете, которые, с одной стороны, вызвали волну терминального пацифизма, с другой – отказ от полного аристократического типа гражданства по Аристотелю и разоружения по Гоббсу. С этими двумя доктринами случились две взаимосвязанные подмены, которые можно было бы считать парадоксальным совпадением, моментом Буркхардта и Шмитта, наподобие того момента Макиавелли, который описывает Джон Покок как системный переворот, приведший к возникновению суверенитета. Если Якоб Буркхардт создал утопический образ античного гражданства, в котором место оружия заняло красноречие и на который опираются, например, Ханна Арендт, Юрген Хабермас и Жак Рансьер в их представлениях о политической борьбе (а также в немалой степени – Квентин Скиннер в его «политических основаниях» модерного государства), то Карл Шмитт и его последователи усмотрели в Левиафане Гоббса всесильную механическую структуру, единожды разоружившую воинов и способную уничтожить любых своих врагов, сокрушая их благодаря иррадиирующему суверенитет чрезвычайному положению. Шмитт не был оригинален ни в оценке власти как структуры подавления, ни в тезисе о власти как институте подавления и уничтожения врага, а лишь подвел черту под способностью политического взгляда различать и не различать источники власти. Несильно отличались от его толкования государства анархизм Михаила Бакунина, диалектический материализм Карла Маркса и Фридриха Энгельса и либеральная философия Макса Вебера. Во всех этих учениях государство предстает институтом, монополизирующим насилие и узурпирующим суверенитет благодаря добровольному или хитроумному разоружению граждан. Если поменять угол зрения на охарактеризованный выше круг идей, sui generis момент Мора–Гоббса, то оба пути интерпретации рубежа XIX–XX вв., восходящие к моделям Буркхардта и Шмитта, вряд ли правомерно описывать в категориях преемственности с идеями Ренессанса или Античности.
Грань между ношением оружия и разоружением в России Нового времени выпала из поля зрения политических теоретиков и исторических социологов. Эта грань трудноуловима, однако ее поиск необходим всякий раз, когда мы следуем за рассуждениями о свободе (
В домонгольских источниках Русской земли неоднократно упоминаются «вои», которые отличаются от «дружинников». Захват невооруженными людьми складов с оружием сопровождал восстания, которые приобретали различную направленность. После поражения триумвирата Ярославичей на реке Альте киевляне собрались на рыночной площади, поднявшись на князей Изяслава и Всеволода, и потребовали раздать оружие для продолжения войны с половцами. Получив требуемое, киевляне первым делом разграбили дом воеводы Константина (Коснячка) и освободили из заточения полоцкого князя Всеслава, которого и посадили на княжеский стол Ярославичей, разграбив княжий двор: