Цицерон почти не ел, не разговаривал и не покидал своей комнаты. Иногда он разражался плачем, разносившимся по всему дому. Он не принимал посетителей и отказался увидеться даже со своим братом Квинтом, который проезжал неподалеку, возвращаясь в Рим после окончания своего наместничества в Азии. «Ты увидел бы не своего брата, не того, кого знал, — писал ему Цицерон, смягчая отказ, — даже не след его, не образ, а какое-то подобие дышащего мертвеца»[81].
Я пытался утешить его, но безуспешно: как мог я, раб, понять, каково ему ощущать потерю, если я вообще никогда не обладал тем, чего лишился он? Оглядываясь назад, я вижу, что мои попытки предложить утешение с помощью философии должны были только усугубить его раздражение. Один раз, когда я попытался привести аргумент стоиков, что имущество и высокое общественное положение излишни, поскольку для счастья достаточно одной добродетели, хозяин швырнул мне в голову табурет.
Мы прибыли в Фессалонику в начале весны, и я взял на себя отправку писем друзьям и родным Цицерона, дав знать (доверительно), где мы прячемся, и прося их писать: «Планцию, до востребования».
Лишь через три недели послания достигли Рима, и прошло еще столько же времени, прежде чем мы начали получать ответы. Вести были вовсе не ободряющими. Теренция сообщала, что обожженные стены семейного дома на Палатинском холме были снесены, дабы на этом месте вознесся Клодиев храм Свободы, — какая насмешка! Виллу в Формиях разграбили, поместье в Тускуле тоже захватили, пропали даже некоторые деревья из сада — их увезли соседи. Оставшись без дома, Теренция сперва нашла приют у сестры в доме девственных весталок. «Но этот нечестивый негодяй Клодий, вопреки всем священным законам, ворвался в храм и притащил меня к Порциевой базилике, где имел наглость допрашивать меня перед толпой относительно моей же собственности! — рассказывала она в письме. — Конечно, я отказалась отвечать. Тогда он потребовал отдать нашего маленького сына в залог моего хорошего поведения. В ответ я указала на фреску с Валерием, наносящим поражение карфагенянам, и напомнила ему, что мои предки сражались в той битве, а раз мое семейство не страшилось Ганнибала, он, Клодий, нас точно не запугает».
Цицерона больше всего расстроило положение, в котором оказался его сын.
— Первый долг мужчины — защищать своих детей, а я бессилен исполнить его!
Марк и Теренция нашли убежище в доме брата Цицерона, а его обожаемая дочь Туллия делила кров с родней своего мужа. Хотя Туллия, как и ее мать, пыталась не обращать внимания на горести, было довольно легко узнать правду, читая между строк: она нянчилась со своим больным мужем, великодушным Фруги, чье здоровье никогда не было крепким, а теперь совсем пошатнулось из-за постоянной тревоги.
«Увы, мой свет, моя желанная! — писал Цицерон жене. — Ведь к тебе все обычно прибегали за помощью и тебя, моя Теренция, теперь так терзают, ты повергнута в слезы и траур! Ты день и ночь у меня перед глазами. Будьте здоровы, мои желанные, будьте здоровы»[82].
Положение в государстве выглядело не менее мрачно. Публий Клодий и его приспешники продолжали занимать храм Кастора в южном углу форума. Засев в этой крепости, они могли запугивать народ, собравшийся для голосования, и проталкивать любые законопроекты. Например, один новый закон, о котором мы услышали, требовал присоединения Кипра и обложения налогом тамошних богатств «ради блага римского народа» (чтобы обеспечить порцию зерна, которую Клодий назначил каждому гражданину). Публий Клодий поручил Марку Порцию Катону совершить это воровство. Нужно ли говорить, что закон был принят: когда голосующие отказывались обременять налогами других, тем более если это идет на пользу им самим?
Сперва Катон отказался ехать на Кипр, но Клодий пригрозил ему судебным преследованием, если он ослушается. Поскольку Катон считал римские законы самым священным, что есть на свете, он понял, что остается только повиноваться. Он отплыл на Кипр вместе со своим молодым племянником, Марком Юнием Брутом, и Цицерон утратил своего самого видного сторонника в Риме. Против запугиваний Клодия сенат был бессилен. Даже Гней Помпей Великий — Фараон, как Цицерон и Аттик называли его между собой, — начал страшиться слишком могущественного трибуна, после того как помог Цезарю выдвинуть его.