Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Обхватив хозяина за плечи, я знаком показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до середины трапа, когда полумрак распорола молния, и тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, будто надломилась кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты: казалось, корабль внезапно потерял равновесие, и нас швырнуло вперед, потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымавшиеся и рушившиеся в свете молний. Из-за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, ввалился туда вслед за ним и закрыл дверь.
Мы пытались стоять, но судно кренилось. Воды было по щиколотку, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед среди разбросанной в темноте утвари, кувшинов с вином и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.
Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно переваливалось с бока на бок и с носа на корму. Уверенный в том, что мы обречены, я с закрытыми глазами молился Нептуну и прочим богам об избавлении.
Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать — наверняка остаток того дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон, похоже, ничего не сознавал, и я несколько раз касался его холодной щеки, убеждаясь, что он еще жив. При каждом прикосновении его веки на мгновение поднимались, а потом опускались.
Как признался Цицерон позже, он полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что страха не чувствовалось. Он понимал лишь, что бесконечно милосердная природа лишает умирающих ужаса перед небытием и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что буря стихла и он, Цицерон, все-таки продолжит существовать.
— К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, — добавил он.
Убедившись, что непогода прошла, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт тело какого-то бедолаги, которому размозжило голову повернувшейся балкой. Адриатика была маслянисто-гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва слышным плеском. Холодный ветер нес запах, которого я не узнавал, — вонь гнили и разложения.
Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымавшуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что перед нами Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.
Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую южную страну, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был пустынный край, так и не оправившийся после ужасного удара, нанесенного ему сенатом веком раньше, когда в наказание за борьбу против Рима все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания, а все сто пятьдесят тысяч жителей проданы в рабство. Тем не менее Цицерон заявил, что не возражал бы против уединенной жизни в этих зловещих местах. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил — «с сожалением», — что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если бы об этом стало известно, то согласно второй статье закона Клодия самому Аттику грозил бы смертный приговор за укрывательство изгнанника.
Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, куда двинуться: на юг, в Эпир, даже притом что он стал бы лишь временным убежищем, или на восток, в Македонию (тамошний наместник Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии — в Грецию, в Афины.
В итоге решение было принято за него. На пристани ожидал посланник — очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам и удостоверившись, что за ним не наблюдают, он быстро потащил нас в заброшенный склад и предъявил письмо от Сатурнина. Этого письма у меня не сохранилось — Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел послание вслух. Но я до сих пор помню, о чем там говорилось. Сатурнин писал «с сожалением» — опять те же слова! — что, невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику несовместимо с достоинством римского наместника».
Голодный, вымокший и измученный после плавания через пролив Цицерон швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец беспокойно сказал:
— Есть еще одно письмо…