Естественно, я упрощаю долгий и непростой спор, который длился несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился словесный поединок двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал думать о создании философской работы, которая стала бы не набором высокопарных отвлеченностей, а руководством к достижению хорошей жизни.
Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом — по Эгейскому морю, от острова к острову, в составе флота из двенадцати судов. Родосские корабли были большими, громоздкими и медлительными. Они качались даже при умеренном волнении и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, печальной скалы, где, говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов.
Отовсюду стекались огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да еще, пожалуй, Катон превосходили его известностью. В Эфесе нашему отряду из легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов с их рабами и поклажей дали запряженные быками повозки и табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные области Малой Азии.
Спустя полных двадцать два дня после отъезда из Италии мы добрались до Лаодикеи — первого города в провинции Киликия, — где Цицерону пришлось немедленно начать разбор судебных дел.
Бедные и изможденные простолюдины, бесконечные очереди из шаркающих просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных податей, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь от козьего и овечьего помета, вечно висевшая в воздухе, горькое вино и еда, обильно приправленная маслом и пряностями… Небольшой город, ничего прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, — о, как тяжко было Цицерону застрять в подобном месте, в то время как судьбы мира решались без него в Италии! Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания в Киликии сократили до года.
Через несколько дней явился гонец от Гая Кассия Лонгина: сын парфянского царя вторгся в Сирию с такими большими силами, что Кассию пришлось отозвать свои легионы, дабы укрепить Антиохию. Это означало, что Цицерону следует немедленно приехать в расположение собственного войска, к подножию Таврских гор — громадной естественной преграды, отделяющей Киликию от Сирии. Квинт был очень взбудоражен, и в течение месяца казалось вполне возможным, что его старшему брату придется руководить защитой всего востока империи. Но потом от Кассия пришло новое сообщение: парфяне отступили перед неприступными стенами Антиохии, а он преследовал и разбил их, сын царя погиб, опасность миновала.
Не знаю, что почувствовал Цицерон — облегчение или разочарование. Однако он все-таки сумел поучаствовать в своего рода войне. Некоторые местные племена воспользовались столкновением с парфянами, чтобы взбунтоваться против римского правления. Силы бунтовщиков были сосредоточены преимущественно в крепости под названием Пиндессий, и Цицерон осадил ее.
Два месяца мы жили в горах, в военном лагере, и Квинт был счастлив, как школьник, возводя скаты и башни, копая рвы и пуская в ход метательные орудия. Я считал все это предприятие отвратительным — как и Цицерон, полагаю, — потому что у бунтовщиков не было никакой надежды. День за днем мы обстреливали город стрелами и пылающими метательными снарядами; наконец он сдался, и наши легионеры хлынули в него, предавшись грабежу. Квинт казнил главарей мятежников, остальных же заковали в цепи и отвели на побережье, чтобы их доставили на судах на Делос и продали в рабство. Цицерон мрачно смотрел, как они уходят.
— Полагаю, если бы я был великим полководцем, как Цезарь, то отрубил бы всем им руки, — сказал он негромко. — Разве не так приносят мир этим людям? Но не могу сказать, что я получал большое удовлетворение, используя все средства, придуманные высокоразвитым народом, чтобы повергнуть в прах несколько варварских хижин.
И все-таки люди Цицерона приветствовали его на поле как императора. Впоследствии он заставил меня написать шестьсот писем — именно так, каждому сенатору, — требуя, чтобы его вознаградили триумфом. Я совершенно изнемог от этой работы, которую пришлось выполнить в жалкой обстановке военного лагеря.