Я не был посвящен во все, что происходило между ним и Цицероном, хотя впоследствии Цицерон пересказал мне бо́льшую часть их бесед. Если говорить кратко, положение государства выглядело так: Цезарь закончил завоевание Галлии; вождь галлов, Верцингеторикс, сдался и находился в заточении; вражеское войско было уничтожено. В последнем бою войска Цезаря захватили стоявшую на вершине холма крепость Укселлодун с гарнизоном из двух тысяч галльских бойцов. Всем им по приказу Цезаря (о чем говорится в его «Записках») отрубили обе руки, прежде чем отослать домой, «чтобы все видели, какое наказание ждет сопротивляющихся власти Рима». Галлия была усмирена.
С учетом всего этого вставал вопрос: как быть с Цезарем? Сам он хотел, чтобы ему разрешили во второй раз заочно избираться в консулы, дабы он мог войти в Рим, обладая неприкосновенностью и не отвечая за преступления и проступки, совершенные во время первого консульства; если же нет — чтобы срок его проконсульства продлили и он мог остаться правителем Галлии. Его противники, возглавляемые Катоном, считали, что Цезарь должен вернуться в Рим и представить избирателям свою кандидатуру, как любой другой гражданин. А если он этого не сделает, то должен сдать начальствование над войском, решили они. По их мнению, было недопустимо, чтобы один человек распоряжался столькими легионами — число их достигло уже одиннадцати, — стоя на границе Италии и навязывая свою волю сенату.
— А что думает Помпей? — спросил я Цицерона.
— Помпей думает разное, смотря по тому, в какой час дня задать ему этот вопрос, — усмехнулся он. — Утром он полагает, что совершенно уместно вознаградить своего доброго друга Цезаря, разрешив ему избираться в консулы без входа в Рим. После обеда он вздыхает и гадает, почему Цезарь не может просто явиться домой и лично вербовать сторонников перед выборами, как делают все остальные: в конце концов, именно так на месте Цезаря поступал он сам, что же в этом недостойного? А вечером, когда Помпей, несмотря на все усилия доброй госпожи Корнелии, раскраснеется от вина, он начинает кричать: «Чтоб ему провалиться, проклятому Цезарю! Я сыт по горло разговорами о Цезаре! Пусть он только попытается сунуть нос в Италию со своими проклятущими легионами! Увидите, что я могу сделать, я топну ногой — и сто тысяч человек по моему повелению явятся на защиту сената!»
— И что, по-твоему, будет?
— Полагаю, если бы я был здесь, то смог бы убедить его поступить правильно и избежать гражданской войны, которая станет величайшим несчастьем. Вот только боюсь, — добавил Цицерон, — что, когда будут приниматься жизненно важные решения, я окажусь в тысяче миль от Рима.
IX
У меня нет намерения подробно описывать пребывание Цицерона в должности наместника Киликии. Уверен, история сочтет это маловажным в сравнении с остальными событиями, а сам Цицерон считал это маловажным уже тогда.
Мы добрались до Афин весной и остановились на десять дней у Ариста, главного преподавателя Академии. В то время он считался самым великим из живущих на свете последователей философии Эпикура. Как и Аттик, другой истый эпикуреец, Арист указывал, что делает человека счастливым: здоровая пища, умеренные упражнения, приятное общество, близкие по духу спутники и отсутствие всякого беспокойства. Цицерон, считавший своим божеством Платона и живший в постоянном беспокойстве, оспаривал эти утверждения. Он считал, что учение Эпикура — своего рода антифилософия.
— Ты говоришь, что счастье зависит от телесного благополучия, — говорил он Аристу. — Но мы не можем рассчитывать на него постоянно. Если человек страдает от мучительной болезни или его пытают, он, согласно твоей философии, не может быть счастлив.
— Возможно, он не будет в высшей степени счастлив, — допустил Арист, — но счастье все же будет присутствовать в его жизни в том или ином виде.
— Нет-нет, он вообще не сможет быть счастлив, — настаивал Цицерон, — потому что его счастье полностью зависит от телесных вещей. А между тем, если взять всю историю философии, самой чудесной и плодотворной выглядит простая максима: «Прекрасно одно лишь нравственно-прекрасное». Основываясь на этом, можно доказать, что «нравственно-прекрасного достаточно для счастливой жизни». А из этого вытекает третья максима: «Нравственно-прекрасное является единственным благом».
— Ах, но если я стану тебя пытать, — с многозначительным смехом возразил Арист, — ты будешь точно так же несчастлив, как я!
Однако Цицерон был совершенно серьезен:
— Нет-нет, потому что, если я буду держаться нравственно-прекрасного — между прочим, я не заявляю, что это легко или что я достиг этого, — я непременно останусь счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше телесного, чего он не сможет затронуть…