Батумская демонстрация взволновала Леона. В Харькове, в Киеве рабочие и студенты тоже ходили по городу с красными флагами. В Петербурге рабочие Обуховского завода вступили в настоящее сражение с полицией и жандармами. «А у нас дальше ряшинских „просветительных“ разговоров дело не шло и даже стачку не сумели как следует провести, — мысленно рассуждал он и тут же себе отвечал: — Нет, мелко мы еще плаваем, не пустили еще корни в гущу рабочих. Будь у нас такой руководитель, как Лука Матвеич и Чургин, тогда совсем другое было бы дело!» Но чем больше он размышлял об этом, тем соблазнительнее казалась мысль: «А что, если в Югоринске устроить демонстрацию, с красными флагами, с речами против властей и царя?..»
Как-то Леон поделился своими мыслями с Ткаченко.
— Большое это дело, Леон, такое выступление, а силы у нас еще очень и очень малые, — сказал Ткаченко. — Тут надо выступать всем заводом. Пожалуй, без Ивана Павлыча в этом деле не обойдешься… А мысль твоя мне нравится.
Леон помнил слова Ряшина: «Ты еще придешь ко мне, молодой человек», — унизительные, высокомерные слова. И вот он должен идти к нему на поклон. Ничего Леон не ответил Ткаченко, но на другой день отправился к Ряшину.
Ряшин жил в городе с женой, в собственном доме из трех комнат, с садиком и палисадником. Он встретил Леона радушно, предложил ему чаю и похвалил за прокламацию:
— Заяц говорил, что переполоху ваши листовки наделали много. Мастера чуть станы не начали разбирать, все искали, не остались ли еще где-нибудь. Цыбуля, видно, составил?
— Цыбуля… А Заяц при чем тут? Он же защищал Галина. Или он уж в твоем кружке оказался?
— В моем… А что защитил тогда инженера, это даже хорошо. Вы тогда таких дел натворили бы в цехе — каторгой не отделались бы. Для нас с тобой важно, что он участвовал в забастовке, и это значит, что он человек нашей организации.
Леон пожал плечами:
— Весь завод участвовал в забастовке, так что же, мы Должны всех рабочих считать социал-демократами?
— Чем больше, тем нам лучше, а неустойчивые сами отойдут… Да, так как же это ты мне ничего не сказал, что будешь читать листовку на сходке? Нехорошо, Леон, не по-товарищески. Я все же руководитель организации, и наш кружок — социал-демократический. А Цыбуля новый создал, — с обидой сказал Ряшин.
Леон спросил Ряшина, как ему удалось освободиться из полиции.
— Сумел, значит, — усмехнулся Ряшин. — Поляков помог… и деньги. А ты где обитал это время?
Леон сказал, что работал на одном руднике, и добавил:
— Не столько работал, сколько читал. Думаю, пригодится… Ты, говорят, продолжаешь состоять в экономистах?
— А ты, говорят, состоишь в искровцах и хочешь громить меня? — насмешливо кольнул его Ряшин острым взглядом.
— Я пришел с тобой посоветоваться, хватит ли у нас сил устроить такую демонстрацию, как в Батуме?
Ряшину понравилось, что Леон пришел к нему за советом, и он смягчился.
— Рановато, по-моему… — сказал он. — Народ еще не отошел после такого разгрома. Надо поговорить об этом на кружке.
— На кружках, — поправил Леон.
— Пожалуйста, на кружках… Но учти: рабочие напуганы и находятся в состоянии полного безразличия.
— Значит, ты против политической демонстрации?
— Пойми, что дело не во мне, не в тебе, а в настроении масс…
Леону больше не о чем было говорить с Ряшиным, и он уже раскаивался, что пришел к нему. Он сухо попрощался и вышел, а Ряшин усмехнулся ему вслед: «Рано вздумал учить меня, желторотый юнец!»
2
По пути домой Леон завернул к домику Лавренева. Мать Лавренева стирала белье, и по тому, что его много сушилось во дворе, а возле корыта лежали горы простынь, Леон понял, что стирка для нее — заработок.
— Весь город, что ли, обстирываете, тетя Марфа?.. Здравствуйте, — поздоровался Леон.
— Здравствуй, сынок… Да почти так. Одно сушится, другое стирается, третье гладить пора. А платят барыни медяки. Вот и маюсь…
Возле крыльца, во дворе, цвела жердела. Леон наклонил к лицу усыпанную белоснежными лепестками ветку и жадно вдохнул в себя аромат цветов. Грустно ему было смотреть на мать товарища, на ее сморщенные от воды руки, худое темное лицо. Расцветали сады, в чистом небе сияло весеннее солнце, радостно чирикали и прыгали по двору воробьи, собирая какие-то крохи, а не до этого было матери Лавренева, и она вряд ли даже замечала и свою цветущую жерделу, и радостное сияние солнца. «Так вот и живет народ, мыкает горе», — подумал Леон и, желая подбодрить старую женщину, сказал:
— Ничего, тетя Марфа, наступит когда-нибудь и для нас радостный день.
Тетка Марфа вытерла руки о фартук, вынула из кармана юбки потертый конверт.
— Вот она, радость, — ответила Марфа, протягивая конверт Леону, и заплакала. — Угнали уже соколика…
Поляков, как адвокат, защищавший Лавренева и его друзей по поручению губернского комитета, сообщал в письме, что Лавренев приговорен судом к десяти годам каторжных работ. Но тут же он писал, что подана жалоба и есть надежда на смягчение приговора, если удастся доказать «непреднамеренность и несознательность» его действий.
Леон, спрятав письмо, сказал: