Ульяна Владимировна улыбнулась и, подойдя к Оксане, принялась успокаивать ее.
Яшка решил, что ему сейчас лучше удалиться. Он молча пожал руку Ульяне Владимировне и, мягко ступая по ковру, неслышно вышел из гостиной.
Глава вторая
1
Леон приехал в Югоринск ночной дешевкой. Спрыгнув с заднего вагона, он постоял немного, всматриваясь в освещенную газовыми фонарями, переполненную пассажирами площадку перрона.
Ни Алены, ни кого-либо из знакомых на перроне не было. Леон грустно вздохнул, надел жакет и неторопливо зашагал, все еще оглядываясь, а потом свернул на железнодорожное полотно и пошел домой.
Ночь была прохладная, дул ветер. Вдали ярко светились электрические огни завода, над ними стояло зарево.
К заводу тянулись рельсовые ветки, поодаль шла проселочная дорога, и по ней катились и дребезжали линейки извозчиков. В ряд с дорогой стояли и уходили в темень приземистые домики, возле них виднелись силуэты огромных деревьев, тихо шелестевших листьями на ветру.
И что-то родное, волнующее почувствовал Леон и в этих черных деревьях, и в стальных нитях железнодорожной сети, и в ночных шумах подвод, будто он жил тут с детства.
«Да, — облегченно вздохнул он и улыбнулся в усы. — Когда-то не решался бросить хутор, а теперь и это все — родное».
На душе у него стало легко, вольно, и он ускорил шаг, А как тяжко было идти по этой дороге, мимо этих мирных домиков и весело шелестевших деревьев полтора года назад! Идти и смотреть на казаков с оголенными шашками, на жителей, Печальными глазами провожавших арестованных рабочих, на плачущих в стороне Алену, отца… Свет казался немилым тогда и сердце сжималось от боли.
Много дум передумал Леон за это время. Странным и страшным казалось попасть за решетку, а еще тяжелей и мучительней было в тюрьме. Сколько раз с тоской наблюдал он, как где-то за высоким окном, за железной решеткой всходило по утрам солнце и горела в небе заря! Сколько раз слушал, как на воле беззаботно чирикали, воробьи и пролетали мимо окна, и по-детски радовался, когда они садились на железные прутья решетки и будто с недоумением засматривали в камеру, поворачивая то в одну, то в другую сторону маленькие серенькие головки. В такие минуты ему хотелось поймать воробья и погладить его, как он делал когда-то в детстве. Но горели и угасали за окном зори, прилетали и улетали воробьи, а он все сидел и сидел в сырой, полутемной каменной камере и думал о жизни, о борьбе за счастье народа и о том, что делать после выхода из тюрьмы.
С этими же мыслями он возвращался и домой. Мало было у него сил физических после тюрьмы, и мало похож он был на прежнего Леона, но много, бесконечно много было у него сил душевных и веры в правоту дела, которому отдал себя.
К дому Леон подошел тихо и звякнул щеколдой. «Спит, — решил он. — Дорогая моя, неужели не чувствуешь, что я — дома?»
Услышав сквозь сон тихое позвякиванье щеколды калитки, Алена проснулась. «Господи, неужели это приснилось мне?» — подумала она, вслушиваясь, и в это время опять звякнула щеколда.
Алена сбросила с себя одеяло и выбежала из хаты. Она не спрашивала, кто там, за воротами, и почему стучат в такой поздний час. Она знала, кто там мог стучать, и молча распахнула калитку.
Распахнула и замерла от радости. Перед ней стоял Леон, худой, постаревший, в сапогах, в жакете нараспашку, и смотрел на нее смеющимися глазами, сверкающими на темном, как у шахтера, лице. Она не видела его такого, худого, черного, с темной большой бородой, но узнала бы его, почувствовала, даже если бы у нее были завязаны глаза.
— Лева! — вскрикнула она и бросилась к нему, рыдая.
Ольга тоже вышла во двор и стояла в стороне, взволнованная, смущенная, не решаясь подойти ближе. Во всяких нарядах видела она Леона и узнавала его по одному гулу шагов и в подземной тьме. Но такого могла узнать только Алена. С болью в сердце, с обидой на себя, она шагнула к нему и обняла его торопливо, неловко. А немного времени спустя ушла к Горбовым.
До утра просидел Леон, слушая Алену.
Много тяжелого поведала она ему о своей жизни за это время, о смерти ребенка, и у Леона в глазах темнело от ее рассказов. Но он только тихо вздыхал и молча ласкал ее своей из-желта-белой, исхудавшей рукой.
Утром пришла Дементьевна — помочь по хозяйству, и хата наполнилась ее воркующим голоском.
— Ну, ничего, ничего, Аленушка, — успокаивала она, — не надо расстраиваться. Были бы сами живы, истинный господь, а дитя, бог даст, наживете. И ты, Левушка, голову не вешай, а садись, брейся, да искупайся, да отдохни, а тогда и поговорите. Да говорите не про то, что прожито, а про то, как жить будете. К горю нам не привыкать. Не люблю я кручиниться, истинный господь, и Гордеичу не разрешаю.
Леон слушал ее звонкий голос, смотрел на красное, все такое же здоровое курносое доброе лицо, на проворные, жилистые руки, и у него веселей становилось на душе. Нравилась ему эта невзрачная, вечно занятая своими делами, никогда не унывающая женщина, и он верил, что такая действительно не даст Гордеичу грустить и жаловаться на судьбу.
И он ласково сказал: