– Благодать, сын мой, – так начал он, – это не обетование на далекое будущее, она уже с нами, в сем мире. Я не столь красноречив, как ты, и не в состоянии объяснить, что такое благодать. Ее не достигнешь или даже не узришь, сколь ни напрягай разум. Она – высший дар Божий. Нам остается лишь только молиться о ниспослании благодати. – И с непритворным чувством он добавил: – Я знаю, что благодать существует. Знаю блаженство веры. И молю Господа, чтобы Он сподобил других своей милости.
Немало таких разговоров – о преимуществе той или другой веры – шло тогда на Западе. Во имя того, чтобы доказать правоту христианства, как раз и велась война. А потому богословские диспуты были проникнуты живой страстью.
Вот и в тихих покоях Мусы каноник и дон Беньямин еще не раз и не два принимались спорить о вере. Беньямин старался обуздать свой пылкий нрав; ему не хотелось опять обидеть досточтимого наставника, дона Родрига, слишком резкими выпадами. А донья Ракель, по-видимому, и без того была крепка в вере – уже во время того первого диспута Беньямин не мог не заметить, что она слушает его речи с большим участием. Поэтому в дальнейших беседах он довольствовался тем, что подчеркивал рассудительность веры иудеев: их Бог не требует от верующих, чтобы они жертвовали разумом. С самообладанием, достойным истинного ученого, цитировал он отрывки из прекрасной книги Иегуды Галеви «В защиту униженной веры», ссылался он и на доводы из трудов великого Моше бен Маймона, ныне здравствующего в Каире. А каноник с той же сдержанностью возражал ему аргументами, почерпнутыми из трудов Августина или Абеляра. Ракель говорила мало, изредка задавала вопросы, однако слушала внимательно. Слова и доводы Беньямина твердо запечатлелись в ее памяти. Они с Беньямином снова по-настоящему сдружились.
Беньямин не скрывал от себя, что любит ее. Однако старался ничем не выдать своего чувства и держался как добрый товарищ. Сидя в обществе двух пожилых мужей, Ракель и он чувствовали себя совсем молодыми и уже поэтому отлично понимали друг друга.
Однажды Муса, оставшись наедине с Родригом, полюбопытствовал, зачем тот стремится поколебать Ракель в ее вере. Разве Абеляр, столь почитаемый каноником, не учит терпимо относиться к чужой вере, если она не противоречит заповедям естественного разума и морали?
– Но разве я не проявляю терпимости, когда общаюсь с тобой, достопочтенный мой Муса? – спросил каноник. – Трудно описать словами, как счастлив был бы я, если бы твой
Короля обуяло нетерпение оттого, что им с доном Родригом все еще не удавалось спасти душу Ракели.
Однажды он вместе с ней остановился перед одним из еврейских изречений. Много недель миновало с тех пор, как она прочитала и перевела ему эти стихи, однако у Альфонсо была настолько хорошая память, что теперь он повторил их почти дословно: «О город-страдалец, истерзанный бурями и не утешенный! Я отстрою тебя бирюзой, и твои основания – сапфирами. Зубцы твоих стен Я сделаю из рубинов, ворота твои – из сверкающих драгоценностей, все стены твои – из самоцветов. Ни одно оружие, сделанное против тебя, не сможет тебя победить. Каждый, кто скажет слово против тебя, окажется неправ»[90]. В его голосе звучало язвительное недоумение, тонкие губы кривились в недоброй усмешке.
– Ума не приложу, почему ты выбрала именно это изречение, – произнес он. – Неужели тебе тоже нравится пребывать в слепоте? Ну где они, ваши мостовые из драгоценных каменьев? Уже больше тысячи лет, как вы обнищали и лишились сил. Вы живете нашим милосердием. До коих пор намерены вы украшать свою жалкую наготу цветистыми пустыми обещаниями, подобными вот этому? Жаль, что и ты упорствуешь в сем заблуждении.
В первый раз он позволил себе столь грубо выбранить ее веру. Ах, у Ракели нашлись бы меткие возражения на этот несправедливый и злой выпад. Только ей не хотелось ссориться, а потому она спокойно ответила:
– Ваш прославленный доктор Абелярдус учит тому, что христианину подобает быть терпимым по отношению ко всякой разумной религии.
– Но ваша-то религия неразумная! – злобно бросил король. – В том-то все и дело.