Волнуюсь. Иду в избу. С улицы – темно в избе. Накурено. Все присутствующие курят. Чай пьют. Перерыв был. Вздохнул – если бы планировали меня «отправосудить» по-быстрому – чаи бы не гоняли.
Доложился, что штрафник такой-то, за такие-то грехи, прибыл, мол. Читают бумажки из моего «дела», смотрят с интересом.
– Присаживайся.
Сел на лавку у стены.
– Рассказывай.
Стал я им излагать произошедший мой косяк с причинно-следственными связями. А что тут юлить? Я убил человека за то, в чём он никак не мог быть виноват. Так и сказал. Что виноват полностью и только я. Попросил о высшей мере социальной защиты. Защиты социума от меня.
Удивились. Привыкли, что просят о снисхождении? Нет. Не надо снисхождения. Ломайте меня полностью. Полностью! Устал я. Зажился. Надоело. Жить больше не хочу. Домой хочу. К жене, к сыну.
В нос ударил запах горелой человеческой плоти, перед глазами проплыли ноги под зелёной клеёнкой. Стол с трибуналом поплыл. Поплохело мне. Силой воли сдержал себя – я не гимназистка – чувств лишиться. Это в трэшевой кинодешёвке помогает. Тут люди другие. К проявлениям слабости не падкие. Скорее, наоборот.
Они что-то говорят. Не слышу. Упрямо бубню:
– Требую высшую меру!
– Сядь! – кричит майор, прокурор армии.
Оказалось, я стою, нависая над ними. Сел обратно на лавку. Руки не знал куда деть – ходуном ходили. Зажал коленями.
– Оглашается приговор!
И молчит, глядя в пепельницу. Потом потряс головой:
– Приговаривается к расстрелу.
Я выдохнул. Чувствую, что улыбаюсь. Но майор продолжил:
– Учитывая чистосердечное признание и раскаяние, учитывая характеристики с места службы, расстрел заменить на пятнадцать месяцев штрафной роты. Смерть ещё заслужить надо! И за убитого тобой бойца – отвоевать. Понял, осужденный?
Я вскочил. Кулаки сжались, зубы монтировкой не разожмёшь.
Смотрят на меня спокойно. Только автоматчик в углу насторожился – ППС на меня смотрит.
– Повторяю: понял?
Кивнул, не в силах разжать зубы.
– Увести. Ну, на сегодня всё?
– Вроде бы.
Я кивнул опять трибуналу, по уставу развернулся – через нужное плечо, лбом открыл дверь, вышел. На улице – ротный и ротный старшина. Увидели мою морду лица, увидели, что иду без конвоя, расслабились. Вопрос: почему вообще напрягались? Оно вам надо, ребята? Старшина протянул мне мой нож, но передумал, придержал:
– А может, нажрёмся? – спрашивает.
– А есть чё? – проскрипел ротный.
– Найду, – ответил старшина.
– По уставу не положено. Осужденному с командирами.
– Нах устав! Все мы, сука, смертники! Всей ротой и нажрёмся. Все пять человек. И под трибунал! Все.
– Не, Лошадь не пьёт. На карауле будет стоять. Дед, тебя сколько раз расстреливали?
– Много, старшина. Много. И свои, и чужие. И всё никак и никак!
– До шести ноль-ноль мы свободны. Надо успеть, – проскрипел ротный, облизнувшись.
– Что-то в этом твоём ожидании смерти есть, – сказал старшина, запихивая мой нож себе за пояс на спине, – у меня побудет. Вдруг решишь, что мы парагвайские диверсанты.
– Тебе бы всё ржать, старшина, – скрип ротного, – пошли уже. Наше время пошло. Лошадь! Ко мне! На караул! Галопом! Обмоем наше возвращение из мира мёртвых! Я когда увидел цепи румын, думал, что всё! Отбегался. А потом Дед на танк помочился, и я понял – хрен им! Поперёк хлебала! Не дамся! Ну, ты дал! Как такое вообще в голову пришло? Ты точно больной на голову! Но пока это – на пользу. Ты бы видел, что с бойцами стало, когда они тебя видели. Отовсюду видно было. Сами в штыки пошли! Если бы не я – до тебя бы дошли. А так в овраги пробились.
– Да, главное – вовремя безумие возглавить, – провозгласил старшина, поднимая стакан.
Выпил. Огонь растёкся по телу, файерболом ударил в голову. Закрыв глаза, я завыл-запел, презрев, что мои собутыльники вели оживлённую дискуссию:
А что было после второго стакана, я не помню. Надеюсь, просто срубился. Без раскрытия «легенды».