— Ну не вся, конечно, — всей и дела нет. Ну тот, собиратель редкостей, — я говорил. Я знаю. Василий Лукич — я ему показывал. Еще человека два… Да вы не беспокойтесь, Герман Петрович, — Андромедов ткнул пальцем в лист, — никто этому никакого такого значения не придает, ни с чем таким не связывает. Даже Василий Лукич, между прочим. А, говорит, опять, значит, из той области… У нашего собирателя есть штуки полюбопытнее, позабористее читают и со смеху помирают. А какие-то нейроны, системы…
— Да… Народ-то к вам после твоей статьи идет? Так мне твой шеф доложил. И идут, и письма пишут. Что же вы отвечаете?
— Ну… легенда и все.
— И никто у тебя подробностей не допытывается?
— Мне Василий Лукич запретил с людьми говорить на эту тему. Да я и сам… Удирал, откровенно говоря.
— Хвала вашему шефу! Хоть один нормальный человек!
— Я ведь понимаю, Герман Петрович, в чем тут дело. — Андромедов покосился на северо-запад. — Потому-то я…
— Понимает он… Ты знаешь, что такое нейрохимия?
— Ну… Наука, изучающая химический состав нервных клеток. Так? Там же, когда взаимодействуют клетки, химические реакции происходят — так считается, Потом появилась функциональная нейрохимия, которая изучает влияние химических соединений на всякие психологические процессы — сон там, переживания различные, ну и память, конечно. Вот так, научпопно я себе это представляю, Герман Петрович.
— И зачем тебе, журналисту, такая дребедень…
— Просто интересно, любопытно.
— Любопытно… Между прочим, еще ваш хрестоматийный Лермонтов говорил, что любопытство — самая пагубная страсть, и от нее происходят все прочие страсти.
— Ну да! «Штосе»! Но это, я думаю, ему просто для сюжета так надо было выразиться. И говорил-то так не сам Лермонтов, а его лирический герой, а точнее — так думал его Лугин. Ну что было бы с людьми, если бы они не были любопытными? Страшно подумать, Герман Петрович… А почему вы спросили про нейрохимию?
— Потому что доктор Морозов о ней говорил в своей лекции.
— Я знаю! Поэтому и заинтересовался! И когда услышал про Сонную Марь и что Морозов туда устремился…
— Ты связал это.
— Да. А как не связать! Вы бы не связали?
— По-моему, Морозов сознательно или под чьим-то давлением похоронил великое открытие. Я придерживаюсь первого.
— Сознательно?! Как же такое может быть?
— Может быть, Коля. В Пифагоровом кодексе есть такое правило: делай лишь то, что впоследствии не огорчит тебя и не принудит раскаяться.
— Почему же великое открытие может впоследствии огорчить? Тогда, значит, это было не великое открытие.
— Все открываемое, тем более вдруг открываемое, кажется великим, друг мой Коля. Мы слишком примитивно воспринимаем положение «все гениальное просто». Послушай, достаточно! Мы еще наговоримся. Принеси-ка лучше, если осталось в твоем неисчерпаемом источнике, кофе и немного коньяку.
Андромедов немедленно скрылся, и Визин снова поднес к глазам оставленный им листок.
3
Вера сидела на лужайке за домами, слушала тихое мяуканье транзистора и смотрела на закат. Вообще говоря, она слушала не слыша и смотрела не видя, потому что ей было все равно, что там поют и в какой стороне заходит солнце, а может быть, всходит — все равно. Вера думала. Она думала вскользь о больной матери, которая теперь вдвоем с тетей, о поезде, в котором один старикашка показывал карточные фокусы, об автобусе, где говорили про ураган, затем о ночной дороге, которая, казалось, никогда не кончится, и — наконец — об этой странной женщине, навязавшейся в попутчицы и много и бессвязно говорившей. Потом Вера, также вскользь, подумала про этого рыжего типа, что сидел сейчас на другом краю полянки и пожевывал травинку, и смотрел на ее выпятившиеся из-под платья колени, так как она сидела, подогнув ноги. Она подумала «пусть» и не стала менять позы, потому что ей было все равно. И еще она подумала, «если он подойдет, я убью его транзистором». Она вспомнила, что он тоже ехал в автобусе до Рощей, и рядом с ним сидел бородатый, и они о чем-то шептались.
Неподалеку паслась лошадь; она была стреножена и неуклюже и тяжело передвигалась, отталкиваясь неспутанными задними ногами; она громко фыркала.
Но все это было вскользь, исключительно вскользь. Потому что Вере мучительно хотелось редиски. Конечно, мама послала тетю и та пошла и опять купила и тщательно помыла, и они там сидят теперь и уплетают вкусную, сочную, тщательно помытую редиску, о которой в Рощах, а тут и подавно, понятия не имеют. Да и не до редиски им тут, и парников нет. Но скоро, наверно, огурцы поспеют, и все-таки огурцы — не то, не тот хруст и смак… Однако, Все это — дело десятое, Вера-то знает, чего истинно, по-настоящему хочет, и очень несправедливо, очень жестоко, что она пока вынуждена отказаться от единственного своего серьезного желания, а сердцу слышится прощай…