На следующий день я размышляла об этом, о первой из многих встреч подобного рода. Меня ни о чем не просили, почти не расспрашивали обо мне. Все хотели говорить, требуя моего внимания. Замечательно было слушать, как взволнованные женщины перебивали друг друга, подхватывали чужие фразы, спорили и возражали друг другу. Я заговаривала, только если хотела задать вопрос, часто о Лале и Г ите, или узнать больше подробностей о каком-то кратком эпизоде.
Мне также повезло присутствовать на паре частных встреч Лале. Невероятно трогательно было слушать разговор Лале с одним из друзей, выживших после лагеря, слышать, как они смеются, отпускают шутки по поводу пережитого. Замечательно, что меня приглашали в их круг, где его друзья открывались передо мной, ценя ту роль, которую я играла в его жизни. Его другу Тули было всего семнадцать, когда его забрали из родного города Бардеёв в Словакии.
— Тощий мелкий паренек — могло ветром сдуть, — как он описал мне себя.
Как и Лале, он страдал от болезней, голода и истощения. Впоследствии его перевели из Освенцима-Биркенау на работу в другой лагерь, что, как он считал, спасло ему жизнь.
— Вы позволите мне снять вас на пленку? — спросила я однажды у Лале. — Недолго, просто краткую беседу со мной.
— Что угодно, — легко согласился он, — если это поможет вам рассказать мою историю.
Я уговорила сыновей собрать небольшую съемочную группу и взять в аренду студию. Свою восемнадцатилетнюю дочь я тоже попросила принять участие в съемке — войти, прикрепить к лацкану Лале микрофон, подготовить его к интервью. Утро съемки не задалось. Дочь явилась с опозданием, с похмелья, чем навлекла на себя гнев матери. Но Лале, большой поклонник моей дочери, стал защищать ее и хвалить за то, что живет на всю катушку. Не страшно, уверял он ее, что она огорчает маму, это нормально.
Пятеро молодых людей — продюсер, режиссер, оператор, звукооператор и заблудшая дочь — сосредоточиваются, когда режиссер произносит: «Мотор!» Начинается съемка. В конце я замолкаю, жду слова: «Выключить!» Ничего. Оборачиваюсь на съемочную группу — все поражены, потеряли дар речи от увиденного и услышанного. Камера работает. «Выключить!» — наконец говорю я. Я вижу слезы в глазах моей дочери, с восхищением глядящей на удивительного старика. Медленно они все вместе подходят к Лале. Наклоняются, обнимают, похлопывают по спине, трясут его руку — они очарованы им.
— Вы — живая история, — слышу, как бормочет один из них.
Они уловили — они поняли Лале. Мы пробыли в этой студии два часа. Пятеро молодых людей слушали Лале с открытым сердцем, с открытой душой. Лале чувствовал себя счастливым, находясь в центре внимания заинтересованной аудитории. Помню, я чуточку приревновала его, когда один из парней прервал его, чтобы задать вопрос.
— Отлично, отлично! — сказал Лале. — Вы слушали меня и хотите узнать больше. Сейчас расскажу.
В жизни Лале в Освенциме-Биркенау были отдельные моменты, о которых он не желал говорить. О некоторых я ничего не знала в течение почти года нашего общения. Других он лишь касался, кривил губы, качал головой и умолкал. Я понимала, что не стоит побуждать его к воспоминаниям, надо просто оставить его в покое. Если он захотел бы рассказать о чем-то, то сделал бы это в свое время. Я часто спрашивала себя, сколько нерассказанных воспоминаний он унес с собой в могилу. Но это не имеет значения, ведь это было его решение, его право.
Если вы читали книгу «Татуировщик из Освенцима», то знаете, что Лале жил в той части Освенцима-Биркенау, которая называлась цыганским лагерем. Разумеется, правильнее было бы называть его румынским. Но в те времена его так не называли, и Лале тоже, и я не порицаю его за то, что он называл лагерь цыганским. Этот период его пребывания в Освенциме-Биркенау был одной из тех сюжетных линий, которых он четко придерживался.
И вот однажды он перестал это делать. Как это всегда было у Лале, он рассказывал мне обрывки историй, называл имена узников или офицеров СС, а также день и время исторически значимого кошмара, свидетелем или, в некоторых случаях, участником которого он был. Я написала о его взаимоотношениях с цыганскими семьями, но вам неведома та боль, которую Лале испытывал тогда, в лагере, и теперь, переживая все вновь. Я молча слушала его дрожащий голос, смотрела, как трясущимися руками он смахивает слезы с глаз. Я до сих пор ощущаю ту нестерпимую боль, с которой слушала его. Лале наконец набрался храбрости рассказать об этом. Слушая его несколько часов кряду, я делала записи. Он сидел, отвернувшись от меня, уставившись в точку на дальней стене. Тутси и Бам-Бам свернулись калачиком у его ног. Потом он поднялся и подошел к картине, висевшей за его спиной. Это был подарок, преподнесенный ему Г итой, когда после войны они жили в Братиславе, — портрет цыганки. Вот что он мне рассказал:
Я все тяну с историей про цыган. Никак не могу ее завершить, она слишком мучительная. То, что случилось с ними, можно описать одной фразой, я добавлю еще несколько.