Отойдя подальше от продавца седел и его покупателя, я утираю лицо рукавом, решив, что если незнакомцы спросят, почему я плачу, я скажу, что тоскую по своей возлюбленной. Краем глаза я замечаю на улочке неподалеку тень, которую отбрасывает покатая крыша таверны, и силуэт Линор на ней. Ветерок играет с ее пышной юбкой, но верхняя часть тела и голова с удивительно высокой шляпой остаются до жути неподвижными – кажется, что на крыше стоит статуя.
Тут она поворачивает голову, и я с содроганием гадаю, видно ли ей, что меня так растрогала песня про Барбару Аллан. И вдруг понимаю, что Линор это всё и подстроила. Воспользовалась чудесным голосом подопечной какой-то другой музы, и та муза теперь, наверное, уже сбилась с ног, бегая вокруг своей певицы, которой, скорее, пристало исполнять непристойные песни, столь ненавистные епископу Муру.
Тень Линор припадает к крыше и вдруг исчезает.
Торопливо обхожу таверну.
– Линор! – зову я, приставив ладони ко рту. – Где ты?
Она молчит и даже не думает мне показываться.
Я вновь возвращаюсь ко входу в таверну. Теперь сопрано поет песню «Я – король выпивох», куда лучше подходящую для пивнушки, чем трагическая баллада.
– Эй, малый, ты ищешь кого-то? – спрашивает темнокожий покупатель седел, стоящий на веранде.
– Ты чего это, никак, плачешь? – интересуется у меня продавец.
– Я недавно любимую похоронил, – отвечаю я, вновь стирая слезы с лица – они вновь потекли, стоило мне только произнести свою ложь. – И коль любовь моя ради меня погибла, я завтра тоже за нее умру.
Мои собеседники встревоженно хмурятся, утратив дар речи от изумления, так что я быстро прощаюсь с ними и ухожу, гадая, поняли ли они, что я просто-напросто процитировал им пару строк из «Прекрасной Барбары Аллан».
Спрятав руки в карманы, я возвращаюсь в университет, напевая печальную песню Барбары и размышляя о ее несчастной судьбе. И только уже у самого общежития, когда на меня падают первые капли дождя, я вдруг понимаю, что
Тем самым серафимом, который принес мне утешение от моих невзгод, была
Я ведь тогда и впрямь совсем позабыл о Джоне Аллане, хотя его фамилия то и дело мелькала в тексте шотландской баллады!
Глава 24
Линор
Если б меня попросили описать то чувство, которое я испытала, когда вкусила талант творца, принадлежащего другой музе, причем описать так, чтобы это было понятно смертному, я бы сказала, что это всё равно что грызть крекеры в доме какого-нибудь шапочного знакомого, когда тебе безумно хочется самой приготовить вкуснейший ужин и насладиться им наедине со своим возлюбленным. Можно, конечно, заморить червячка, но насытиться не получится.
В шарлоттсвилльскую таверну «Орел», где я теперь обитаю на чердаке над высоким потолком обеденной залы (о чем и не ведают владельцы таверны, равно как и ее одаренные гости с их музами), часто заглядывают артисты. Музыканты и певцы собирают вокруг себя шумные толпы задорными песнями о пьянстве и вожделении – или о вожделении в результате пьянства, – и пьяницы горланят с ними хором, притопывая в такт и поднимая облака опилок, от которых я то и дело чихаю. Такие песни не приносят мне ни удовольствия, ни сил. От запахов пива и пота желудок мой сжимается, но сама я не пьянею – захмелеть я могу, только если мой поэт выпьет.
Я часто наблюдаю за артистами сквозь прорехи в полу чердака. Иногда я дую изо всех сил в эти щели, обдавая собравшихся морозным дыханием, и певцы перестают петь, а музыканты – играть. Они утирают глаза, блестящие от слез, и переходят к ирландским или шотландским балладам, насквозь пропитанным тоской и печалью.
В день, когда мой поэт отправился в город (должна заметить, вовсе не на мои поиски), я заставила певицу спеть балладу о Барбаре Аллан, чтобы впечатлительное сердце Эдди пропиталось тоской, как пропитывается водой губка, чтобы из глаз его брызнули слезы. В тот миг и мое сердце вспыхнуло и заколотилось – кремень ударил по стали и высек новую искру, – и вдохновение захватило моего поэта с новой силой. Небо над нами наполнилось таинственным сиянием – провозвестником красоты, которую мы очень скоро увидим.
Теперь, проводя рукой по голове, я нащупываю плотный слой перьев чернее ночи – он тянется ото лба до шеи. В углу моего чердачного «гнездышка», посреди пустых ящиков и чемоданов, стоит тусклое, мутное зеркало, в которое я наблюдаю за своим преображением.
Мой нос вытянулся и превратился в птичий клюв, подарив мне благородный профиль, каким могли бы похвастать многие короли и пророки. Моя изящная, гладкая голова теперь тоже выглядит царственно, а украшенье из человечьих зубов на шее и кровавое пятно в форме сердца на груди, не говоря уже о траурном платье и саже, напоминают о людском мире, в котором я вынуждена жить.
На правой руке темнеет шрам от пера, которое когда-то меня обожгло, а рукава по-прежнему изорваны. Во рту я ощущаю привкус воды с того дня, когда собаки загнали меня в реку Джеймс, и я то и дело сплевываю кусочки тины и чихаю, потому что остатки ила щекочут мне нос.
Но я не сдаюсь.