— Это аморально, — Катарина делает очередной крупный глоток, будто запивая это слово. Нелепое слово, вырвавшееся из её уст — и на губах вместе с таящими пенными пузырьками остаётся привкус фальши. Кажется, Лоренц чувствует то же самое, ведь прежде чем ответить, он долго и заливисто смеётся.
— Не спорю. А когда, — он теснее жмётся к сестре, склоняясь над её взлохмаченной макушкой и шепча прямо в волосы, отчего у Катарины сжимаются сердце и бёдра, — а когда ты мокла под моими руками, это не было аморально?
Катарина судорожно дышит в стакан: глотка́ не делает — боится подавиться. Бёдра напрягаются, комкая трикотажный сарафан меж прижатых друг к другу коленей.
— Я знаю, что грешна, и не надо при каждом удобном случае мне об этом напоминать. Но, по крайней мере, я не ввергаю во грех других!
Лоренц снова смеётся.
— Потому что не можешь, — словив её полный непонимания взгляд, он рад продолжить. — Будь благочестивый отец Кристоф посговорчивее, ты уже давно бы обкатала этого молодого жеребца. Ну, расскажи мне, как ты трогала себя в своей келье, представляя его крепкое тело и то, на что оно способно? — Непонимание в глазах сестрицы сменяется злобой, а уголки губ, ранее едва заметно приподнятые в скептической ухмылке, ныне ползут вниз, уродуя маленький рот скорбными складками. — Но вот беда — наш добрый настоятель, в отличие от нас с тобой, истинно непогрешим. И своё поражение ты записываешь на счёт своего же благородства? Двойное лицемерие…
Впервые епископ пытает монахиню так изощрённо — одной лишь правдой. Он прав во всём. И почему же слабые люди так часто сами себя видят в свете более благородном, чем достойны того? Катарине очень обидно. Приняв сан, она добровольно приняла и отказ от мирской жизни, но так и не научилась блюсти обетов. Если бы она имела хоть десятую долю той стойкости, что есть у Шнайдера, её воля одержала бы верх над её слабостями. Если бы она имела хоть десятую долю той беспринципности, что есть у Лоренца, она бы отдалась слабостям, не стыдясь этого. Вместо того, чтобы сделать выбор — чьей дорогой идти, за кем следовать? — она мечется в неопределённости между страстями, стыдом и безутешностью. Две крупные слезинки срываются с каштановых ресниц и падают прямо в стакан, подёргивая пивную гладь еле различимыми кругами.
— Ну что ты… Не хотел тебя расстраивать. Полвека живу, а всё никак не привыкну к силе правды. Странные создания, эти люди, — Лоренц говорит о людях в третьем лице, будто сам к их числу себя не относит. Он притягивает монахиню ближе, позволяя ей носом уткнуться в его грудь. — Живут во лжи, а скажешь им об этом — обижаются.
— Я не обижаюсь, господин епископ. Просто я очень устала…
— Понимаю, деточка, — Лоренц аккуратно отодвигает стаканы подальше, чтоб не мешали.
Он уже держит ладонь сестры в своей и ласково поглаживает горячие пальчики. Катарина горит: и от осознания своей ничтожности, и от стеснения. Она вся мокрая от пота, но Лоренца это похоже не особо пугает. Ещё никогда она, дрянная девчонка, покинутая всеми и выбравшая особенный путь, не чувствовала себя такой одинокой. Чёртов епископ каждым касанием, каждым поглаживанием лишь подчёркивает её одиночество и никчёмность. Доброй женщины из неё не вышло, доброй невесты Христовой — тоже. Маленькая потеряшка в объятиях тирана.
— С истеричкой Керпер более или менее разобрались, осталось вытащить твоего несчастного Шнайдера из лап жутких сектантов, — в голосе епископа нет сарказма, но его слова отдают насмешкой. Вдруг он обхватывает голову девушки ладонями, заставляя её повернуться к нему лицом. Он сосредоточенно смотрит в огромные тёмные глаза, блестящие, чуть красные. Склоняется так близко, отчего она начинает дышать часто-часто, не рискуя пошевелиться, и от её дыхания стёкла епископских очков запотевают. Кончиком своего длинного птичьего носа он касается её — вздёрнутого, чуть заострённого. — Завтра я напрошусь на аудиенцию к кардиналу и лично доложу, что в Аугсбурге всё спокойно… — он дышит прямо ей в лицо, и в его дыхании нет ничего, кроме пива. — Моё доброе имя будет восстановлено, а слава — преумножена. Враги будут повержены, а ты… Кэт… ты ни о чём не беспокойся…
Теперь сестра может чувствовать чужое пиво не только на запах, но и на вкус. Рот епископа, огромный и хищный, как она привыкла о нём думать, ложится поверх её маленьких сжатых губ, накрывая их полностью. Она ощущает, как в подмышках уже хлюпает, а по бёдрам бегут ручьи. Волосы на висках прилипли к коже, и сарафан прилип к спине. Ей так душно, так жарко, что она задыхается. Она хочет сделать вздох и приоткрывает губы, позволяя чужому языку по-свойски проникнуть в свой рот. Между ног печёт неимоверно — это епископ накрыл низ её живота своей ладонью. Её же ладонь покоится на его паху — её туда положил он же . Она хочет сжать руку в кулак, пнуть старикашку и бежать, а вместо этого мягко обхватывает внушительный твёрдый бугорок влажными пальцами и замирает в нерешительности.