Отодвинув орудийный ящик, заменявший стул, капитан вышел из-за деревянного столика, раскрыл дверцу железной печи; пламя красно озарило его шею, лицо, и, вглядываясь в огонь, проговорил со странным спокойствием, которому позавидовал Чернецов:
– Можете идти, Дмитриев. Вы, Брянцев, останьтесь.
Уже отдергивая полог, Алексей услышал вязкую тишину за спиной, и в ту секунду его душно сжало ощущение чего-то беспощадно разрушенного, потерявшего прочность.
Борис, слегка морщась, сидел неподвижно, опустив голову, потом на лбу его пролегла морщинка - тонкая, как нить, и Чернецов видел эту морщинку, казавшуюся ему какой-то чужеродной, болезненной, как отражение неестественного внутреннего напряжения.
Стало очень тихо. Только раскаленная железная печь с настежь раскрытой дверцей жарко ворчала в палатке и угольки с яростным треском выстреливали в земляной пол, рассыпались искрами. Мельниченко, стоя перед печкой, все наблюдал за огнем, не задавал ни одного вопроса.
И Борис, не выдержав эту тишину, попросил невнятно:
– Товарищ капитан, разрешите и мне идти?
– Подождите, - не оборачиваясь, ответил Мельниченко. - Я вас задержу ненадолго.
Он подошел к Борису, сел на тот самый орудийный ящик, на котором минуту назад сидел Алексей.
– Слушайте, Борис, то, что вы говорили сейчас, страшно. В ваших объяснениях все очень путано, мне трудно поверить. Вот что. - Он положил руку ему на колено. - Даю вам слово офицера: если вы скажете правду, я завтра же забуду все, что произошло. Скажите: была у вас лишняя связь, когда Дмитриев просил у вас помощи, или не была? И если вы не дали ее, то почему? Только совершенно откровенно.
– Товарищ капитан, - медлительно, будто восстанавливая в памяти все, ответил Борис. - Я объяснил…
– Значит, вы все объяснили? - повторил Мельниченко. - Все? Ну что ж, идите, Брянцев. Идите…
Потом за брезентовыми стенами палатки затихли шаги Брянцева, лишь неспокойно шуршали падающие листья по пологу.
Капитан Мельниченко, расстегнув китель, засунув руки в карманы, в молчаливом раздумье ходил по палатке, легонько звенели в тишине шпоры. С пылающими скулами Чернецов записывал что-то на листе бумаги, буквы получались размазанными - на кончике пера прилип волосок. Чернецов отложил ручку и, совсем теперь некстати сдернув с кончика пера волосок, угасшим голосом проговорил:
– Просто какой-то лабиринт, товарищ капитан. Как командир взвода во многом виноват я…
Мельниченко, словно вспомнив о присутствии Чернецова, остановился возле печки, взглянул на него из-за плеча с незнакомым выражением.
– Если бы все, что случилось во взводе, произошло на фронте, проступок этот разбирался бы трибуналом! А командир обоих, офицер, вернулся бы из боя без погон. И это было бы справедливо.
Чернецов не без робости сказал:
– Товарищ капитан, после ваших слов… Я, очевидно, не офицер… или просто бездарный офицер. Но вы сами, товарищ капитан, доверяли Брянцеву и Дмитриеву и, мне казалось, любили их.
Мельниченко бросил березовое поленце в потрескивающее пламя печи, закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.
– Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить - это не значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это касается не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все непросто потому, что дело идет об утрате самого ценного в человеке - чести и самоуважения. А если это потеряно, потеряно много, если не все…
– Товарищ капитан, - с осторожностью сказал Чернецов, - какой-то инстинкт, что ли… подсказывает мне, что Дмитриев говорит правду. А вы… как думаете? Я все-таки больше верю ему…
– Вот тоже думаю: неужели Брянцев мог решиться пойти на все это? Неужели мог так продуманно лгать не моргнув глазом? Ревность? Зависть? Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно, не будем сейчас об этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.
Он стал надевать шинель.
Потом капитан шел по берегу, по намокшим листьям; над водой полз, слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель, касалась лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней, плыла в кипящей белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая холодная луна, и зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.
"Туман, вот уже и осенний туман!" - думал Мельниченко. Он почему-то чувствовал особенно сейчас, в этой октябрьской сырости ночи, в этой отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным и теперь казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало того, что уже совершилось, а, наоборот, обострялось ощущение неудовлетворенности, какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.
А весь лес был полон трепетного дрожания огоньков, мерцавших из палаток. Прихваченные холодком, листья осыпались с деревьев, легкий печальный их шорох напоминал о метельной зиме.