На дворе стылая пасмурь, небо без звезд. Они едут снежными улицами, в окнах домов огни. Пустые тротуары: вывернут из-за угла сани, высадят припозднившегося пассажира, и вновь ни души.
Дом на Гороховой, скрип отворяемой двери, несколько минут он пререкается с привратником («Кто такой? К кому? По какой надобности?») Черная лестница без света, дверь в квартиру, звонок.
— Кто там? — голос Распутина.
— Юсупов, Григорий Ефимович.
Звякнула цепочка, проскрипел засов.
— Прибыл… — старец в расписном домашнем халате нараспашку трижды его целует. — Сейчас соберусь, садись.
Вышел спустя короткое время из спальни в бархатных шароварах, расшитой васильками шелковой рубахе, мягких сапогах. Волосы прилизаны, борода тщательно расчесана, благоухает дешевым мылом. Перекрестился на образ в углу.
— Мамаши не будет?
— Матушка в Крыму, Григорий Ефимович.
— Не любит она меня, государыне, сказывают, жаловалась. Такой-сякой, с рогами и копытами.
А у меня ни рог ни копыт, я весь на виду… Подсоби! — расставил руки.
Он помог ему надеть шубу, протянул бобровую шапку.
«Ни о чем не догадывается, — стучало в висках. — Где же твое хваленое ясновидение, умение читать мысли? Ловушку самому себе разглядеть не можешь»…
Невыразимая жалость владеет им: цель не оправдывала средства. Мелькнула мысль: уговорить Распутина покинуть навсегда столицу, уехать домой, в Сибирь, он же сам ему об этом говорил. Пусть на иконе Божьей Матери поклянется!.. Прикусил до боли губу: что за малодушие, черт возьми, что со мной делается!
— У тебя нынче никого?
Они спускаются по лестнице, железные пальцы сжимают ему руку.
— Никого, Григорий Ефимович.
Бросал, сидя в автомобиле, короткие взгляды по сторонам — их не преследовали, филеров и шпиков, судя по всему, удалось перехитрить.
Кружным путем добрались до Мойки, проехали двором к заднему крыльцу, вошли в дом.
Сверху слышались голоса, музыка: крутили американскую пластинку.
Распутин насторожился.
— Празднуют? Ты ж обещал, что никого не будет.
— Гости, должно быть, у жены, уйдут скоро. Пойдемте пока в столовую, чаю попьем.
В подвале Распутину понравилось, озирался с любопытством по сторонам. Остановился у малахитового поставца с ящичками, открывал и закрывал дверцы, смотрелся во внутренние зеркальца.
— Богато живешь.
— Чаю, Григорий Ефимович? Вина?
— Нет охоты, — откинулся тот в кресле. Скрестил уютно ноги. — Чего злятся, — произнес, словно отвечая на мучившие его мысли. — Чего пужают? На тот свет чаяли спровадить. Дудки, ничего у них не выйдет! Господь не даст, я заговоренный.
«Черт его дери! — пробежал у него холодок внутри. — Неужели что-то заподозрил?»
— Ладно, давай чаю.
Он подвинул ему блюдо с розовыми эклерами.
Распутин съел одно за другим три пирожных («Слава богу!»), запил из чашки, вытер салфеткой губы.
— Больно сладкие, — произнес. Засмеялся. — Это я тут у вас разносолами да сладостями грешу. В деревне окромя пряников и конфет по праздникам ничем таким не балуют.
Заговорил без всякой связи о деньгах, полученных от доброхотов, которые передал на богоугодные дела, о старшей дочери, которую выдает замуж за офицера.
— По рублику, маленький, собираю на приданое, я не Димка Рубинштейн.
«Что за напасть? Яд не действует?»
— Ждать-то долго еще?
— Минуту, сейчас узнаю, — он поднялся с кресла.
— Добро, плесни-ка мадерцы.
Он налил, стараясь держать себя в руках, из бутылки в бокал с ядом, придвинул гостю. Распутин с удовольствием выпил, облизнул губы:
— Хороша мадерка. Налей-ка еще!
Опрокинул залпом, закусил шоколадным эклером.
— Люблю. В горле чой-то щекочет…
«Наваждение: с него как с гуся вода!»
— Я мигом! — побежал он к дверям.
— Ну, что? — хором ожидавшие на лестнице.
— Невозможно! Сожрал три пирожных, выпил два бокала вина! Ни черта!
— Подождем еще какое-то время, возвращайтесь назад!
— Дай-ка на всякий случай, — потянулся он к кобуре на Диминой портупее.
— Спрячь за спину, — протянул тот браунинг. — Он на предохранителе. Щелкнуть надо вперед перед выстрелом.
— Пожалуйста, повремените стрелять, — вмешался Пуришкевич. — Яд должен подействовать!
— Хорошо, хорошо! — побежал он вниз.
— Ну?
Распутин стоял у оконной портьеры. Взгляд тусклый, хмельной.
— Уходят, Григорий Ефимович, прощаются.
— Сыграй что-нибудь. Цыганское. Веселые шельмы…
— Душа не лежит.
— Давай, давай, повесели гостюшку!
Нехотя он снял со стены гитару, тронул струны.
— «Ехали цыгане, — затянул как на похоронах, — да с ярмарки да до-мой, до-домой, и остано-овилися под ябло-о-онькой густой…»
— Жарь, маленький!
Вскочив с места, Распутин пошел в пляс.
— «Эх, загулял, загулял, загулял, — пел он свирепея, — парнишка молодой, молодой, в красной руба-ашоночке хоро-оше-енький такой»…
— Эх-ма! Зови кралю-то свою! Вместе потанцуем!
Пошел, шатаясь, к диванчику, сел. Свесил голову, прерывисто дышал.
— Вам нехорошо, Григорий Ефимович?
«Началось, — подумал, — яд действует!»
— В брюхе что-то жжет. Налей-ка маленько, авось полегчает…
Выпил, хитро прищурился.