«История молодого кружка, в котором развивался Белинский и много других товарищей его деятельности, чрезвычайно любопытна, — говорит Александр Николаевич Пыпин[151], как нечто единственное в своем роде и небывалое в истории нашей образованности. Этот кружок, составившийся не вдруг и имевший различные комбинации, вообще состоял из молодых людей, большей частию очень даровитых; с первых шагов в литературе он обнаружил оригинальную, горячую деятельность и уже вскоре приобрел господствующее положение. В среде кружка совершался целый акт литературного развития, чрезвычайно интересного по обстоятельствам времени и внутреннему смыслу. Это соединение целого ряда замечательных дарований, разделившееся потом на школы „западную и славянофильскую“, как будто вознаграждало потерю сил, понесенную обществом в двадцатых годах, и процесс развития, тогда порванный, возобновился с новой энергией, хотя деятельность нового поколения почти не имела никакой прямой связи с прошедшим движением и руководилась другими побуждениями. Первое время она была поглощена чисто отвлеченными предметами и совершенно чужда всяких политических интересов; но в конце приходила к тому же общественному вопросу, который с другой точки зрения и под другими побуждениями поставлен был движением двадцатых годов»{12}.
Сверх всего на серьезных молодых людей того времени электрически действовал автор фантастических сказок Гофман, необыкновенно художественным пониманием цели и задачи искусства. Это имело благотворное влияние на развитие нашей критики и было источником обилия идей, которыми она высказалась.
Один из талантливых молодых людей этого кружка в 1833 году сделал первый опыт своих литературных способностей очерком характеристики Гофмана[152]{13}.
«Великий художник, — говорит он о Гофмане, — с душой сильной, глубокой, покоренный необузданной фантазии, не знает пределов. Он пишет в горячке, бледный от страха, трепещущий перед своими вымыслами. Он сам верит во все и этой верой подчиняет читателя своему авторитету, поражает воображение его и надолго оставляет следы.
В повестях Гофмана вы уже расстаетесь с обыкновенными людьми, которые вовремя едят, вовремя спят, вовремя умирают, проведя жизнь в добром здоровье. Тут являются люди с душой сильной, обманом заключенной в эту темницу, с ее сырым воздухом, маленьким светом, с ее цепями. Такая душа в теле не дома, она беспрестанно ломает его и кончает тем, что сломает самого себя. Она-то делается необыкновенным человеком, великим мужем, великим злодеем, сумасшедшим — это все равно.
В шалостях воображения — уже играет юмор Гофмана. Это „сны наяву“, один другого бессвязнее, но занимательность ужасная. Тут вы познакомитесь с принцем, который сделался из пиявки и, когда задумается, вспомнит былую жизнь и вытянется до потолка и съежится в кулак. Тут увидите принцессу, которая спит в венчике цветка, мила до крайности, вот ее увеличивают в микроскоп и делают из нее препорядочную барышню. Цинобер купается в рукомойнике и тонет. У чернокнижника Алоизия страус — швейцаром, лягушка — дворником, жук ездит за каретой. Ансельм женат на зеленой змее с голубыми глазами, тесть его в юности был саламандрой, что-то напроказил, несколько тысяч лет тому назад, и за что в наказание прислан был архивариусом в Дрезден. Гофман сам был у него в гостях, он дал Гофману санскритскую грамоту и стакан ямайского рома, да вдруг снял сапоги, разделся и давай купаться в стакане.
Еще к вам просьба, — кончает шутливо автор этот очерк, — забыл, было, совсем, — сходите поклониться праху Кота
Простор, и воля, и оргия,
Вино струится — тайны нет,
И торжествует симпатия…{1}
Юношеский круг товарищей Вадима продолжал собираться то у него, то у Ника. Наружно как будто ничто не изменилось в них; но подчас голос сомнений начинал проникать в их прежние верования. Они достигали до важного переворота. Рождалось отрицание прежних убеждений, новые еще не являлись с прежнею силой. Вновь почерпнутые религиозные мысли и идеи сен-симонизма, не прояснившись, увеличивали беспорядок в голове; хотелось достигнуть истины, все отнести к одному знаменателю и вывести из него profession de foi[153]; какой-то страх сжимал душу. Доля павших убеждений показывала возможность падения остальных, а в них-то и бился пульс жизни. Прежде бывшие сомнения подстрекали к работе, настоящие мучили, заставляли бросать работу. Они проникали в самые веселые минуты их жизни, но это не мешало им временами увлекаться юношескими оргиями и с шумным весельем оканчивать этот период жизни.
В эту-то эпоху они бешено веселились, как будто чувствуя скорую перемену, как бы зная, что не возвратится больше этот праздник дружбы, и — несмотря на возникавшие сомнения — были счастливы.