— Конечно, Ник, есть доля правды в словах твоих; но у тебя, сверх всего, прелестный талант, ты — поэт.
— Веришь ли, Таня, все, что я писал, все это не то, что я чувствовал. Души моей я никогда не мог выразить и не выразил никогда ни в музыкальных звуках[11], ни в
— Ты жил такой широкой общественной и умственной жизнью, переживи ее в твоих твореньях.
— Писать? Писать хорошо, да ведь высказанной массой чувств и картин хочется поделиться. Неразделенное стынет в одиночестве.
— Читателей найдется много, и до своих дойдет.
— Могу ли еще писать? — ответил Ник грустно. Помолчав немного, он сказал:
— Знаешь ли, друг мой, я долго не проживу; и хорошо: жить — страдать, да, страдать.
Сказавши это, он раскрыл ящичек своего столика, вынул из него несколько листочков исписанной бумаги и, подавая их мне, говорил: вот тебе мои стихи настоящего времени{18}.
Прочитавши, я положила листок на стол и сказала: «Не узнаю тебя в этих стихах», — потом взяла другие, вот они:
— На, Ник, возьми свои стихи, — тяжело!
— Такие минуты, такие чувства я теперь переживаю. Завтра я дам тебе другие стихи, продолжение моей поэмы «Радаев». Она написана еще в хорошее время моей жизни, хотя и не в лучшее. Если хочешь, напечатай их.
— Хорошо, Ник, дай.
— Завтра, — отвечал он, — теперь мне так хорошо, так удобно, что не хочется менять этого положения!
— Зачем, Ник, ты сам не печатаешь эту поэму?
— Здесь! Кому читать? Ты говоришь: пиши… писать мне нечего.
— А общие интересы? Не может быть, чтобы сочувствие к общим интересам порой и теперь не врывалось в твою жизнь, хотя и очень замкнутую.
— Для кого? для самого себя? Теперь выше всего ставят наживы, захваты, личное наслаждение, хотя бы в ущерб и гибель другим. А ты говоришь о самоотвержении. Наше время, сороковых годов, называют временем романтизма, фантазии, — пусть так, а это действительность? Правда, мы воспитывались художественно; да разве изящество и благородство не есть высшее проявление действительности? Эгоизм и грубое наслаждение нас возмущали.
— И в наше время, Ник, этого было довольно.
— Так, но скрывали, совестились. Теперь хвалятся.
— Пожалуй, в наше время большинство было с высшим направлением, да ведь их считали опасными.
— Они и были опасны невежеству и эгоизму, но все сознавали, что эти люди вносили свет знания, будили; стыдились явно издеваться над наукой, над правдой, — а теперь!
Разговор наш, сколько могу припомнить, был в этом роде. Мало-помалу он перешел на последние годы его жизни вместе с Александром.
Вечером Ник чувствовал себя в таком возбужденном настроении духа, что сел за роялино. Он любил музыку, играл на фортепьяно прекрасно, — большею частиюсвои фантазии.
Сильные, гармоничные мелодии полились из роялино, переплетались, дробились, наконец перешли в тихие, трогательные тоны на мотив:
Я и не заметила, как лицо мое было облито слезами.
— Эта музыка моего бедного приятеля Алябьева, — сказал Ник, кончая отрывистыми аккордами{19}.