— Более или менее регулярно мы собираемся, чтобы высказать свое мнение, поделиться тем, что беспокоит. Это хорошо, это помогает работе. Важно, чтобы коммунисты знали обо всех трудностях, и мы, несомненно, сделаем все, что в наших силах. Поскольку в водосборных туннелях дело продвигается хорошо, я предлагаю Бошевского перевести на строительство машинного зала, или, как его называют, подземного дворца. Туда же пойдет и секретарь партийной организации Радивое, мастер каменщиков и бетонщиков Коста… — принялся перечислять Крстаничин.
— Товарищ секретарь, время уже позднее, давай примем решение, это самое важное, — предложил широколицый, с обвислыми усами рабочий, продолжая сидеть в небрежной позе, с сигаретой в зубах.
— Пожалуй, надо принимать, время бежит, как назло, сто бед на нашу голову, я вот тут набросал кое-что, надо только дополнить. Кто хочет еще выступить, какие еще будут предложения?
…Когда Радивое, напрягая голос, читал возле гаснущей керосиновой лампы решение партийного собрания, ранние петухи наперебой пытались заглушить его. Над стройкой висела ночь, звездная, лунная, южная.
XIV
Со всех сторон — с плотины, с горных склонов, где водосборные туннели, из подземных штолен, из будущего машинного зала, который вырубают в скалах, — шагают рабочие. Спускаются к баракам и столовой, складывают инструменты. Хозяин постоялого двора исподтишка наблюдает за ними. Он никак не может смириться с судьбой и, будто воочию увидел свою смерть, злится, кипит от гнева. Как помешанный, он бормочет что-то, размахивает руками, подкрадывается к ручью, где умываются рабочие, вглядывается в их лица, присматривается, хотя видит их каждый день, потом пятится назад и, согнувшись в три погибели, ковыляет к своей халупе. У входа он оглядывается по сторонам и бросается внутрь, будто смерть преследует его по пятам. Захлопнув за собой дверь, он никак не может успокоиться. Как закончат дорогу, никто больше не свернет к моему хану! Сколько ни жди тогда постояльцев, никого не дождешься. Эх, несчастная моя судьба! А закончат станцию, сотворят это чудо великое-то придут и разломают мой хан. Топорами, кувалдами!.. Эх, старость ты моя несчастная, охнуть не успеешь, а от хана- кормильца и следа не останется. Вот тогда поди поживи-старый, горбатый, немощный и голодный. Живи тогда, если сможешь…
Он выглядывает в окно, рассматривает панораму стройки, его внимание привлекает дым, который валит из трубы кухни, поднимается вверх вместе с искрами. Гарью и копотью покрылись оконные рамы, налепленная вместо стекол бумага, стены из саманного кирпича, готовые вот-вот рассыпаться. Доносится звяканье алюминиевых ложек и мисок, говор, какая-то незнакомая песня… Он стоит у окна как вкопанный, думает и ничего не может придумать. Хоть бы они там подавились своим ужином! Как кроты, роются в земле, сто потов с них сойдет за день, а будто и не устали. Все против меня, старого человека… Чую, что дни мои сочтены, с той самой ночи, как явился инженер, этот Мартин. И чего это его здесь называют по имени, будто он им не начальник, а дружок закадычный, с которым они овец и коз пасли. Все теперь вверх тормашками, никто никого не уважает, а я остаюсь без хана и без дома… Жил себе, жил, вот и конца жизни дождался. Но погодите, хоть я одной ногой в могиле, я еще вам покажу! Повеселитесь вы у меня. Спалю вам самый большой барак, вот тогда вспомните меня, старика. Вы еще увидите, есть в моих жилах сила…
Ночь. Над гребнем гор всплывает луна, скромная, круглолицая сестра земли, и щедро заливает долину серебристым светом. С гор, где растут стройные сосны, доносится запах смолы и хвои. Марко Пайковский в чистой белой рубашке с тамбурой в руках идет к лужайке, где трава еще не истоптана. И официант Мата с ним, он в белом фартуке, причесан на пробор, шагает враскачку на своих кривых ногах. Пайковский посматривает на него, пожимает плечами, а Мата поет, машет руками, словно хором дирижирует, но вдруг умолкает и ни с того ни с сего набрасывается на главного повара:
— Ты что так на меня смотришь? Как будто я отца у тебя убил!
— Мата, сними фартук. Закончил работу, к чему тебе фартук?
— Ничего, он мне не мешает. Я работник общественного питания, с ним родился, с ним и умру. Когда моя мать, полячка, в первый раз стала меня кормить с ложечки, то уже тогда она повязала мне на шею фартучек… Ну и формалист же ты, Марко. Что тебе дался мой фартук, он же чистый.
— Я хочу, чтобы ты чувствовал себя свободно после работы. Научись ты жить по-человечески. Другое сейчас время, Мата, пойми!
— Отстань, знаю я все это, нынешнее время такое же, как и любое другое. И сейчас нелегко, а когда-то в кафе Цветкова, куда приходили министры, я фартук не носил. Эх, Марко, тогда на мне был черный костюм, галстук-бабочка… Стоит посетителю посмотреть в мою сторону, а я уже знаю, что он закажет. Я поклонюсь, сделаю эдакий финт, подкачусь волчком и все расставлю на столе, все, как положено, а он только смотрит на меня, словно на чудо какое.