Однако на следующий день или через два дня этот пустяк обернулся трагедией. Антонио был вынужден поехать в поселок, а я — сопровождать его. Мы сели на лошадей и поскакали. Домой же я возвращался один, ведя в поводу лошадь Антонио. Не понимая, что произошло, Норма, стоявшая у дверей дома, не спускала с меня глаз. Я спокойно привязал лошадей, Норма, не произнося ни слова, продолжала сверлить меня взглядом. Конечно же, на языке у нее вертелся вопрос, но, возможно, она считала его глупым, не сам вопрос, нет, а тот ответ, который этот вопрос вызовет. И ждала, что я обо всем скажу сам, — но что я мог ей сказать?
— А Антонио? — спросила она наконец, глядя на меня тревожно-испытующе.
— Зайди в дом, — сказал я.
Она вошла нерешительно, явно опасаясь услышать что-то ужасное. За окном стемнело. Я взглянул на Норму, она ждала, прислонившись к двери, которую прикрыла за собой. И вдруг как сумасшедшая закричала:
— Говори!
Я повернулся и развел руками.
— Антонио отправили в больницу. Врач сказал, что необходима немедленная госпитализация, и сам в своей машине повез его в город.
Очень странный случай — а что в жизни не странного? В то утро, когда мы с Антонио вынуждены были поехать в поселок, он проснулся с какими-то удивительными ощущениями: с трудом ворочал языком, подбородок, как под тяжестью камня, отвис. Свернул ночью челюсть? Простудился?
— Столбняк, — сказал врач.
Домой Антонио не вернулся — никогда. Спустя какое-то время мы получили известие о его смерти. Да, так и не вернулся. Этот широкоплечий человек с чуть глуховатым, точно от постоянной хрипоты, голосом так и не вернулся. Теперь ночами Норма часто кричала, зовя его. Я один слышал ее крик. Может, и я буду звать его. Но пока не зову. Я не зову ни отца, ни мать. Зову жизнь, а временами и ее не зову; признаю только силу, ее породившую, грубую силу земли, которая положит ей конец. Все голоса для меня едины, они путаются в моем сознании, реален только голос земли, не разражающейся криками, не приводящей доводов. Это глупо, скажет мне всякий. Я пожимаю плечами: пусть, я так устал.
— Так расскажите, — говорит мне Ванда, — о прогулках.
— Да и что тут рассказывать? Прогулки по горе… А иногда ходим в поселок. Вот так и проводим время.
Но у тебя же есть другой, более существенный вопрос. Так задай его в тот момент, когда, лежа на софе, ты выпустишь колечко дыма.
— Вы женаты?
— Агеда меня оставила, — объяснил я.
В дальнем углу гостиной сидит Баррето и потягивает виски. Рука с поблескивающим стаканом то и дело поднимается, глазки впились в нас, глазки черные, тусклые. Ванда откидывает назад руку и ищет ею мою. Я даю ей ту, что свободна, она подносит ее к глазам, изучает, явно желая прочесть на ней собственную судьбу. Потом, посасывая сигарету, отпускает мою руку.
— У вас грубые руки, — говорит она, — а глаза — добрые. В мужчине главное — глаза и руки.
— Я считал главным другое, — сказал я и улыбнулся, довольный своей иронией.
— Я сказала «в мужчине», за этим подразумевается все остальное. Но глаза и руки — это главное.
Я смотрю на руку, которой пишу. Пальцы толстые, кожа морщинистая — ты стар. И в пятнах. Вот где виден наш возраст. Ты стар — стар? И в то же время молод, как всегда, потому что я вечен. Только этого никто другой, кроме меня, не знает — да и что знают другие? На небе сгущаются тучи, возможно, все-таки пойдет дождь. Если бы не холод и безветрие, можно было бы ожидать грозы. Да, что знают другие? И вдруг неожиданно я вижу свое отражение в оконном стекле (нужно купить зеркало: есть еще зритель, и этот зритель — я), волосы сухие, обнаруживаю седые пряди.
— Старик, — говорю я.
Говорю вслух и, когда слышу сказанное, вздрагиваю, поскольку, как пишут в романах, то, что сказано вслух, — правда. Разве ты этого не знал? Кто сказал — старик? Тот другой, другой, чужой — кто он? Я снова смотрю в оконное стекло и в какой-то момент обнаруживаю, что тот другой, которого я там вижу, обретает независимость, он морщит нос и, похоже, издевается надо мной, строя гримасы. Я отвожу, глаза. Какая глупость, это же ты, смотри на себя! Этот другой — ты, понимаешь? И ты стар. Но нет, мой возраст — вымысел, абсурдное заявление, пришедшее извне. Я существую вне времени, я вечен и неизменен, с далекого детства и до бесконечности, навечно.
— Да, но ты стар.
Сколько тебе? Иногда мне нужно подумать, прежде чем ответить. Сорок с… Что выражает слово «сорокалетний»? Думаю, когда мне было двадцать, как же я смотрел на тех, кому сорок? Сколько известных мне людей дожили только до тридцати или сорока? Когда-то мне казалось, что сорок лет — возраст солидный. А теперь я думаю: как это солидный? Я же еще так молод… Я ничего еще не сделал, а столько должен сделать. И сделать должен к приходу своего сына. Земля, дом — вот те два слова, которые нужно сказать ему, сказать и благословить на дела.
— Это то, что я тебе оставляю, — скажу я ему. — Теперь твоя очередь жить.