Который же час? Ночь пришла незаметно, вошла в мой дом, рука устала писать. Темнеет в глазах, о боже, как они устали. Этот час торжествен, а я пишу, пишу. Пишу на потемневшем листе бумаги. Исписываю его своим мелким почерком, и тонкая ниточка чернил, напоминающая писк комара, ложится на бумагу. Ночь нежна и бесконечна. Она развертывается перед моими глазами в снежной шири. О, уступить смиренно жару своей крови, услышать вдруг нежный и пугающий плач — неясный голос Величия и Знака. Но земля мертва. Мертв человек и его иллюзии. Мертвы боги. Живет, существует пустое пространство небес и одетая в саван земля, которую я вижу. Вижу ее, чистую, грустную. Что-то большое, прекрасное и печальное должно здесь свершиться, но что — я не знаю. Мое постаревшее тело тяготят тысячелетия катастроф. Но оно живо. Я погружаю руки во что-то, некогда существовавшее, а теперь мертвое, но, вытащив их, обнаруживаю, что они целы и пальцы сохранили подвижность. Во рту горечь, но вкус к хорошему не утрачен. Самое страшное — это ГОЛОС. Он заговаривает со мной тогда, когда я не жду. Я слышу его. Он идет ко мне из пустоты, из вечного покоя, от большой луны, что встает над горизонтом. Из отравленной крови, отравленной вопросом, которым человек задается с тех пор, как стал задаваться вопросами. Сейчас взойдет луна — повремени еще мгновение, послушай тишину. Флюид трудно выразимого чуда еще существует. Тусклый, преображенный и невесомый, как ореол знака, снег венчает его. О чем это говорит? Я знаю — ни о чем, но все равно вздрагиваю. Вздрагиваю, точно кто-то легонько касается моего плеча. Вздрагиваю, точно кто-то дышит мне в лицо. Уж не потому ли, что осознать абсолютную тишину трудно? Однако именно в этой бесплодной тишине рождается человечное слово. Между тем сияющая на небе луна и искрящийся снег, который укрыл деревню, делая ее призрачной, говорят о начале начал. — Все говорит о чьем-то присутствии. Подобно поднимающемуся пальцу или затаенному дыханию. Оно в лунной лужице, в необъятности мира. И множится присутствием людей, которые были. Пронзает гору, пронзает, как неожиданный поток воздуха. О, будь покоен, Дух спит вечным сном. Бодрствует только твое тело. Обособленное, оторванное, смертное. Твое величие — в руке с твоим завещанием. Придет ли кто-нибудь за ним? Кто-нибудь. Кто-нибудь — это твой сын. Земля — твоя. Белая, огромная и девственная в большом лунном пространстве — который же час?
— Тебе рано вставать, Луис.
Он не отвечает, он пьет. Ванда наконец садится, поворачивает ко мне голову, смотрит на меня. Теперь она улыбается, заговорщически.
— Вы робкий, — говорит она.
— Да?
Баррето встает и подходит к нам.
— Луис! — говорит Ванда.
— Позволь мне остаться, позволь остаться здесь.
— Почему это хорошо? — спросил я.
Ванда снова закуривает, откидывается назад и плотно прикрывает глаза. За окнами ветер треплет верхушки сосен. Я слышу его даже сейчас: он шумит торжественно и грозно. Пугает меня.
— А зачем вам это знать? — спрашивает Ванда. — Мы и без того слишком много знаем. И наши знания мало чему помогают.
— И все же — почему это хорошо? — настаиваю я.
— Да не знаю. Но робкий человек многому нас учит, и, надо сказать, полезному. Как ребенок.
— Я не робок, — сказал я.
Она улыбнулась.
— Пусть так,
потому что неплохо бы вернуть утраченное, восстановить девственность того, что нас окружает. Это случается всегда, когда ребенок спрашивает: «А что это такое?» — и вопросом своим привлекает твое внимание к тому, что тобой забыто. Или, скажем, голод, ведь именно голод восстанавливает утраченный вкус. И снова ты на меня смотришь, оценивая мое замешательство. А был ли я в замешательстве? Я весь горел. Отхлебнул виски. Ванда дотронулась рукой до моего лица. И тут ее полуоткрытый рог задрожал, глаза беспокойно заблестели. Я поставил стакан с виски на стол и затянулся сигаретой.
— Вы намерены пожить здесь, в деревне? — спросил я.
Она резко выпрямилась, замерла, явно злясь на меня, глаза метали молнии то вправо, то влево, словно ожидая атаки. Потом всем телом рухнула на софу. И заплакала.
— Трус! — заорал Баррето.
— Ванда, — сказал я. — Посмотрите, какая красивая ночь.
Ванда медленно приподнялась, еще раз посмотрела на меня, чтобы удостовериться, что это сказал я. Потом с силой схватила меня за руку.
Баррето со стаканом виски встает с софы и, поворачиваясь на каблуках, смотрит, как мы выходим.
XV
Из дома мы выходим утром, день прекрасен. Стоит мягкая осень — октябрь? Эма с нами не идет. Ни Эма, ни Амадеу, ни падре Маркес. В конце, возможно, падре Маркес и появится, но тогда, когда все уже будет непоправимо.
— Тебе не стыдно везде заниматься непристойностями? Даже здесь, в часовне?!
— Нет, в часовне ничего не было.
Вы, падре! Да и часовня была заперта. Но представьте себе, Эма, представьте: двери открыты, Ванда стоит на алтаре. Ее взгляд устремлен вдаль. Он летит, подобно протяжному крику, простирается, доходит неизвестно куда. За последний холм, за пределы земли. В ослеплении я останавливаюсь около двери и стою спиной к солнцу.