Агеда идет меж сливовых деревьев. Я смотрю на нее и прислушиваюсь к ее шагам. Лунный свет дрожит, льется, цедится. Это внутренний, интимный свет. Нагой лунный свет. Он пронизывает землю, преодолевает ее сопротивление и вспыхивает над ее поверхностью загадочным световым пятном. Стоящий в глубине двора дом плавает в молочно-белом безмолвии. А дальше, за домом, между цепями гор дрожат в ясном ночном небе две вершины.

— Чего ты хочешь? — спрашивает меня Агеда.

Я жду ее в условленном месте у стены, рядом с которой есть водоем. Беру ее холодные и влажные руки в свои.

— Видеть тебя. Слышать тебя. Знать о тебе все.

— Но я же тебе сказала, я же тебе уже сказала…

Руки не отнимает, но лицо отворачивает, чтобы спрятаться от меня, от моего настойчивого взгляда.

— …я сказала тебе.

— Агеда! Мы же здешние. Эта земля наша. Куда ты хочешь ехать?

— Далеко. Хочу уехать далеко.

Сжимая мои руки, она то поворачивала ко мне голову, то опускала ее вниз, точно предчувствуя всю тяжесть судьбы. Из закрытого крана в водоем капала вода, капля за каплей, и на залитой лунным светом стоячей водной глади звенела, как струна гитары.

— Останься! — сказал я.

Она молчала, а я почти кричал:

— Останься!

И ты испугалась — почему?

— Тише, — сказала ты,

почему? Мой голос не был только моим голосом — ты должна была это почувствовать. Ему вторили гора, и луна, и эта необычная ночь.

— А потом, отец сказал, что ты живешь с дьяволом.

С дьяволом. Как это, Агеда? Я не живу ни с кем. Я один. Я в полном одиночестве.

— С дьяволом? — переспросил я, придя в себя и даже повеселев.

И вдруг засмеялся, оглашая ночь раскатистым смехом.

— Тише! — снова сказала она. — Не смейся!

<p>XVII</p>

Когда же в деревне отключат электричество? Может, еще не отключили по просьбе Луиса Баррето: там ведь что-то нужно доделать в шахтах? А может, просто позабыли, хоть это менее вероятно. Во всяком случае, лампочки горят. Правда, тех, что горят, не так много. Их становится меньше и меньше. Но я еще со светом. И все же то и дело думаю, что скоро лишусь его. Начать все сначала. Но я ощущаю присутствие умерших в каждом углу дома: вот туфли моей сестры, старая материнская шаль, даже поводок Лиры, охотничьей суки, принадлежавшей моему отцу. Она укусила меня, когда была щенком. На левой моей руке сохранился шрам. Уничтожить все эти предметы? Мне докучают их голоса. Во время моего романа с Агедой я не слышал их, хотя голоса имели право на существование, как имеют право на существование голоса людей, которые не принимают участия в общей беседе и говорят о своем, а общая беседа тем временем продолжается. Но теперь, когда Агеда меня оставила, какой в них смысл? Они бесполезны, надоедливы, ненужны, как слова с заигранной пластинки. Вот тогда-то и появился этот субъект с усиками и редкими волосами, лет сорока, имя которого я узнал тогда, когда оно уже было мне ни к чему.

— Сеньор Мигел здесь больше не живет.

Как с заигранной пластинки, слетают и слетают нудные, бессмысленные слова. Уничтожить все: и этот стул, на котором я сижу, и этот стол, и дом? Не знаю даже, как это сделать, ведь они такие старые. Сровнять деревню с землей, сжечь, спалить, я должен это сделать со всей суровостью — о, не думай об этом. Пойми, голоса слышишь только ты, завтра твой сын и сыновья тех, кто уехал из деревни, вернутся и начнут все заново. Ты из мира, который стареет, и с ним вместе стареешь ты. Твоя миссия только в том, чтобы указать место, где надо все начать сначала.

— Что ты сделал с надеждой?

Последний свидетель, хранитель признаков жизни.

— Начинай все снова, — скажешь ты

и больше ничего. И сможешь покончить с собой, умереть вдали ото всех, как животное, тихо унеся с собой память прошлого. Ведь эта память мало что дает — да и что дает? Всему пришел конец, ничто ничего не дает. «А душа еще жива» — какая душа, Эма? Душе тоже приходит конец — она умирает. Душу мы должны создать заново, создать цельную, гуманную, бог спит вечным сном, руки его истлели — как же поднимется палец создателя? Земля пустынна, холодна и чиста.

Вот тогда-то и появился этот субъект с усиками. О, как легко нас обманывает жизнь. Она — бесконечное детство, бесконечное несовершеннолетие. Ты плачешь, ты приходишь в отчаяние, но тебе дают погремушку: смейся, греми ею, греми.

— Греми, тряси!

Но я не хотел быть обманутым игрушками. Я хотел здоровья Кармо, чтобы в штольне № 2 не было воды и чтобы дочь налогового инспектора не была обесчещена — кто ее обесчестил? А вот субъект с усиками мне был безразличен. Я не способен заботиться обо всех сразу, я думаю о каждом в отдельности. А вообще-то я мечтал уничтожить Аристидеса. Может, именно потому, что восхищался им, почти уважал, даже возвеличивал его. Совершенно очевидно — потому и не уничтожил. Однако все это было лишь предлогом для чего-то другого — чего другого? Это знает Эма.

— Стремиться к большему, которого никогда нет там, где его ищут.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги