Но Медор жевать перестал. Ты вынуждаешь меня убить тебя, глядя в твои печальные глаза. Мы одни. Так пусть в окружающем нас вакууме это произойдет просто. Однако настаивать, чтобы пес ел, напрасно: он не спускает с меня глаз, не спускает глаз. Нужно быть сильным. Мы оба готовы быть сильными и не отступить: он, углубленный в воспоминания и обвинения, я, замкнутый в своей абсолютной невиновности. И тут мой палец ложится на курок. Курок — самая изящная часть ружья и такая же всемогущая, как божья воля. Я прицеливаюсь, выравниваю положение дула, которое связывает нас с Медором. И холодно жму пальцем на курок. Чудовищный грохот сотрясает воздух и рассыпается эхом, точно оно преследует скрывающийся в разных углах Вселенной собачий образ.
Между тем пес на месте и еще жив. Пуля попала в череп, но четыре лапы все еще держат его тело, а изумленный взгляд не перестает сверлить меня. Потом тело оседает, падает в снег, а глаза все смотрят и смотрят. Но вот взгляд их туманится, однако не гаснет. Глаза смотрят, упрямо, настойчиво. Неужели они смотрят, не видя меня? На белеющем снегу — пятно крови. Вот оно уже пожелтело, как все, что стареет. Пес еще привязан к оливковому дереву, а у его лап плошка с едой. Я рою ему яму, должен вырыть до прихода ночи. Если бы я мог плакать!
XIX
Это было в тот день, когда в деревню приехал человек из города. Чуть позже приехал другой.
— В деревне должен появиться один художник, — пообещала мне Эма. — Увидите, какой это одухотворенный человек. Мир без искусства был бы нелеп.
Приезжали разные люди, много говорили интересного, но всегда уезжали. Ванда была с ними знакома, она их приглашала, и они устраивали деревне развлечение. Развлечение было в высшей степени умным, и все строилось на заранее продуманных словах.
Слова простые и ясные, но ведь в них вкладывается разный смысл, и тогда возникают трудности для понимания. Что такое трудности? Иногда я вспоминаю, что мне говорили в детстве: ты должен сам справляться с трудностями. У меня нет трудностей. Я устал, и теперь я один на один со Вселенной. Восстановить все заново, с самого начала, от первого произнесенного слова. Что — «все»? Необходимо, чтобы все было новое, совершенно новое, непредвиденно новое, а все прошлое, начиная с печальных глаз Медора, умерло навсегда.
Теперь я слышу голос Амадеу — кто ты, Амадеу? Это был человек, у которого рот походил на куриную гузку. В первый же день он появился со своим шикарным «требником», одетым в черный шелковый переплет, с разноцветными ленточками-закладками. Стоил «требник» четыреста мильрейсов, эта цена стояла на одной из первых страниц. Книга называлась «Dictionnaire erotique moderne»[26].
Потом Амадеу стал излагать свою теорию. В открытые фрамуги гостиной проникает аромат первых осенних дождей. Этот аромат стоит у меня в памяти. Сидя в углу, Луис Баррето пьет. Он носит смокинг, он аккуратен и церемонен, лицо мумии, взгляд медлительный. Стоя около него, Вердиал утверждает:
— Там, в Бразилии…
Агеда не приходит. Ни Агеда, ни Аристидес. Должно быть, они где-то вдвоем, ткут мою судьбу. Падре Маркес прогуливается по гостиной, сутана прикрывает его ноги, величественная рука заложена за борт сутаны. Потом он останавливается около нас — меня, Ванды, Амадеу — и говорит:
— Бог ждет вас в конце любого пути. Да, бог там, где вы меньше всего надеетесь его встретить. Tanquam fur[27]…
Эма говорила то же самое, но несколько иначе. Разница заключалась в том, что падре Маркес говорил о путях, ведущих к гибели, которые должны быть забыты и от которых должно отречься, а Эма ни от чего не отрекалась. Она принимала все беды жизни, потому что бог там, где еще хуже. А следовательно, у нее не так уж и плохо. Я подбрасываю в огонь сосновое полено — взойдет ли луна? Вокруг печально и торжественно, а луна все поставит на свои места. Однако небо весь день было тяжелым, обложенным тучами, так что, даже когда взойдет луна, вряд ли я ее увижу. Мы в долгу перед миром и должны его спасти. Но сегодня я знаю, что жизнь такова, какова есть. Пусть это минимум, минимум и максимум в одно и то же время. Я покончу с собой, как только придет мой сын.
— Похорони меня во дворе, — скажу я ему. — Рядом с Агедой и Медором.
А может, умереть в горах, среди скал? И тогда если найдут меня, то спросят:
— Чьи это кости?
Однажды, когда мы с Вандой были у вершины Святого Силвестра, я сказал:
— …здесь, у Порога жизни, среди волчьего воя.
Какого порога? Я хотел спасти память, еще такую свежую память. И надо мной был бы только бог и его знак. И что было бы? Да ничего. Все было бы похоронено со мной вместе. Услышав такие слова, Ванда, развеселившись, сказала:
— Ваше умствование — порок, вы все им портите.
— Ничего подобного, — говорил Амадеу. — Ничего мы не портим…
Лицо у него было желтым и все время подергивалось. Создавалось впечатление, что, держа у груди свой «требник», он им защищается.
— Кризис мира, как всем известно, — это кризис мифов. Так значит, их надо выдумать заново. А лучше не выдумывать, лучше открывать и культивировать старые.