КРАТКАЯ РАДОСТЬ
(
I
Сегодня я похоронил свою жену — почему я называю ее своей женой? Похоронил в глубине двора под фиговым деревом. Отвезти бы на кладбище — но как? Кладбище далеко. Хотя она, как-то проснувшись среди ночи, просила меня именно об этом, хотела, чтобы я похоронил ее около той кладбищенской стены, к которой ведет дорога: оттуда виден ее дом. С тех пор как Агеда осталась одна, она все время смотрела на эту стену. Смотрела и думала: «Оттуда я буду видеть окна своей комнаты». Но ведь до кладбища тело надо донести. А у меня нет сил. Нет сил, и идет снег. Какой теперь месяц? Зима. Должно быть, декабрь или январь. Я расчищаю от снега прямоугольный клочок земли и начинаю копать. Две собаки, одержимые голодом и злостью, заглядывают в ворота двора. Оказывается, в деревне еще есть собаки? У них бежит слюна, и они зловеще воют. Я поднимаю камень и швыряю, они с визгом исчезают. И снова со всех сторон, особенно со стороны горы, на которую я гляжу неотрывно, до рези в глазах, меня обступает тишина. На гору я смотрю все время, смотрю и вопрошаю ее. Устаю копать, вытираю пот и смотрю. Как же давно мы ведем с ней молчаливую беседу? Думаю, с детства, а может, и раньше. Беседа прервана тем, что здесь произошло и должно быть забыто, раз и навсегда. Я один, совершенно один, о боже, как я страдаю. Во мне — все одиночество мира. Однако меня переполняет пусть печальная, но гордость: я — Человек! Из всеобщего бедствия я восстаю громадой, внушающей ужас. Я. Вдали передо мной высятся две одинокие вершины, чуть заметно дрожащие в недвижном воздухе. Между ними и деревней пустое пространство, оттуда поднимаются туманы и мрак. Утром все ущелья покрыты снегом, и кажется, что гора и деревня парят в воздухе. И тогда время как будто растекается, а жизнь возникает вне жизни. Но сейчас воздух прозрачен и чист, как утренний колокольный звон. Разве что из глубин горы встают тени и на снегу, устилающем землю, приобретают фиолетовый оттенок. Но этот цвет так же зыбок, как и спектральный, на фоне темного влажного неба чуть заметно дрожат чистые грани гор.
Я несу завернутое в простыню тело моей жены. Оно удивительно тяжелое. Похоже, земля настойчиво требует его погребения. Я хотел бы поглядеть на нее в последний раз, но это не так-то просто: белизна простыни неотличима от белизны снега и почти сливается с белизной тела. А по краю ямы снег черен от выброшенной наверх земли. Достаточно ли глубока яма? Должно быть, метра полтора. Ширина хорошая. Я опираюсь на ручку лопаты и, как ни странно, не испытываю ничего, кроме усталости. Да, усталости и гордости. И страха. А может, все это одно и то же? Может, я испытываю еще нечто похожее на смирение — или даже опустошенность?.. Ты стар, неужели непонятно? Стар. Должно быть, старость и есть постепенно наступающая полная опустошенность. И как суть опустошенности — краткая конечная истина. Так какова же твоя конечная истина — та, что подобна драгоценному металлу, извлеченному из земли и отшлифованному? Но я так устал! Сейчас не до поисков истины. Я смотрю на затерянную в горах и всеми покинутую деревню и вслушиваюсь в тишину. И ощущаю, что растворяюсь в ней, распадаюсь на мельчайшие цветные пылинки, рассеянные в пространстве, и все же чувствую себя цельным и чистым. И нагим. Перед тем как поднять тело Агеды, не удерживаюсь и осторожно откидываю простыню. Вижу ее в последнем луче зимнего солнца. Она озлоблена жизнью, худа и серьезна. В руки ей я вложил четки, чтобы хоть как-то примирить ее с нею самой и чтобы ей спокойнее спалось. Однако жесткое лицо, сжатые губы и сложенные на груди руки навечно запечатлели ее отчаяние.
— Спи.