— Была у нас в доме служанка. Верой ее звали. У нее родился ребенок, неизвестно от кого, несчастный, никому не нужный сиротка. Два месяца она его кормила. А потом, как-то вечером, когда в комнате никого не было, положила его на постель, накрыла одеялом, периной, сверху еще подушкой, чтобы даже писка не было слышно, и навалилась всем телом.
Вилма подняла пальцы к вискам; ей хотелось зажать себе уши. Но она продолжала слушать.
— Вера подождала минут десять. А потом оставила труп и вышла. В тот же день ее арестовали. Случай обычный, о таких часто пишут. Я вчера это вспомнил, когда долго не мог заснуть и размышлял обо всем.
Иштван с пепельно-серым лицом смотрел Вилме в глаза.
— По-вашему, она невиновна? — спросил он.
Вилма не отвечала.
— Что до меня, я считаю ее преступницей, — продолжал он. — Закон — тоже. Она получила десять лет. С тех пор, наверное, уже отсидела. В тюрьме «Мария Ностра». Давно, я думаю, на свободе и если жива, то, быть может, счастлива. Ибо кто понес расплату за совершенное, тот, по крайней мере, спокоен. Возможно, и замуж вышла…
Они, не глядя друг другу в глаза, расплатились и разошлись.
Дома каждый из них ломал себе голову в поисках выхода. Иногда им казалось, что выход близок, но, пытаясь уловить, какое решение им подсказывает мятущийся в лихорадочном напряжении ум, они убеждались, что это не более чем мираж.
Лето Вилма, как обычно, проводила в провинции, у своих родителей.
Дюла, хотя тоже нуждался в отдыхе, в этот раз не смог с ней поехать. Он получил серьезный заказ, от которого, как полагал, зависело будущее их семьи, и потому на каникулярное время остался работать в городе. До сих пор они жили бедно, едва сводили концы с концами. Теперь, когда молодость все отдалялась, они мечтали хотя бы о скромном достатке. Дюла по целым дням корпел над чертежами, орудуя линейками и треугольниками.
Родители Вилмы жили в длинном, беленом, приземистом доме, на главной улице городка.
Когда-то дом этот был знаменитым. Выстроили его давно, еще в те времена, когда поденная плата была невысокой и люди не очень спешили жить. От мощных сводов его галереи, от прочных, в метр толщиной, стен веяло идиллией и покоем. Старики немало могли бы поведать о том, какие балы здесь шумели и какое множество людей танцевало на этом выщербленном полу. Когда-то здесь каждую неделю играл цыганский оркестр. Столы были накрыты с утра до вечера, как в ресторане, и всякий, кто хотел поесть и повеселиться, мог в любой час войти сюда. Из погребов беспрерывно носили вино, а в кухне варили, пекли, жарили. Аптекарша — она была знаменитой хозяйкой — встречала гостей пирогами и жирными коржиками на подогретой тарелке.
И теперь на эти беленые стены лился солнечный свет, в окнах, как в прежние времена, пламенели цветы в горшках. В этом доме всегда пахло как-то особо. Через салон, отделенный от аптеки стеклянной дверью, проникали сюда пары эфира, запахи разных лекарств, смешиваясь с ароматом свежевыстиранного белья, сверкающего чистотой пола и хорошего домашнего мыла.
Вилма издали уловила этот с детства знакомый ей аромат и с забившимся сердцем переступила порог. И вот она уже в тесном кругу своих близких.
«Приют жизни», — подумала она.
Всякий предмет имел здесь свою историю. И так наэлектризован был жизнью, что тот, кто касался его, ощущал как бы легкий удар током. Каждая вилка, нож, ложка, игла, даже ножницы помнили что-то. Открывая коробочку, стоящую на столике для рукоделия, аптекарша находила там пуговицы, срезанные с детских платьиц ее дочерей.
— Расскажи я кому-нибудь свою жизнь, — иногда вздыхала аптекарша, — роман можно было бы написать. — И глаза ее загорались безграничной, почти фанатической добротой.
Но если дочери упрашивали ее рассказать про свою жизнь, она целовала их в лоб и молчала. Что могла она им поведать? Только то, что они и так знали. Да и жизнь ее совсем не похожа была на роман. Девятнадцати лет она вышла замуж. Она помнила, что аптекарь носил тогда на жилете золотую цепочку двойного плетения и над лбом его курчавились черные волосы. Родила она девять детей. Годы, тихие, полные грустной цыганской музыки, незаметно сливались друг с другом. Но, вспоминая крестины, или первый бал какой-нибудь из дочерей, или скарлатину, она видела прошлое с необычайной ясностью. Она могла показать подоконник, о который стукнулся лбом один из ее сыновей в семилетнем возрасте, и окно, с которого однажды свалилась старшая дочь. Она повторяла слова, которые дети ее давным-давно забыли и теперь не могли понять. Она шила, пекла, варила, ухаживала за малышами, когда те болели; иной раз сразу четыре кровати стояли расстеленными и она металась меж ними, беспрерывно меняя мокрые полотенца на пылающих лбах; руки ее загрубели от зимнего воздуха.
Вилма долго смотрела на мать; та сидела, сложив на груди руки, и была ни весела, ни печальна. Она почти не старела. Ее долгая-долгая жизнь оставила на ней несмываемый след.
«Что ж я такое? — думала Вилма. — И ребенок, и бездетная мать».