Иногда в этот дом еще забредали цыгане, выстраивались в длинном коридоре с цимбалами и контрабасом, как некогда на именинах аптекаря, и, поиграв немного, удалялись. В воскресные дни приходили старшие сестры с мужьями и няньками, везущими через двор коляски с младенцами. В доме, так много видевшем на своем веку, появлялись опять на столе молоко и горячий ромашковый чай. В будни же Вилма оставалась одна с родителями.
Ей было скучно, она бесцельно бродила по дому. В комнате, где она жила в девушках, над кроватью в черной овальной рамке висела фотография сына, Иштванки. Из этой заброшенной комнаты бедняжка смотрел на равнодушно текущую жизнь.
Вилма сидела в саду, среди петуний и вербены. Свинцово тяжелая летняя ночь, без звезд, густая и душная от пыли, давила на грудь.
Она думала об отце с матерью; те, щадя свои последние годы, рано ложились спать. Снаружи, в окне коридора, как в детстве, горела лампада, свет ее проникал в спальню, чтобы видно было, если ночью она надумает встать. Так повелось здесь издавна. Робкий огонек лампады заставлял вспоминать церковь. Было в нем что-то серьезное, как в старинном обряде.
Да и все в этом доме было серьезным и старым. Дверные ручки шатались, двери скрипели, кое-где не затворялись оконные створки. Но старики уже не хотели ничего менять. Им жалко было предметы, которые так давно им служили: ведь жизнь у предметов тоже одна. А им оставалось жить недолго, так стоит ли обзаводиться чем-то новым?
Налетел легкий ветер, погладил ее по лицу, грустно, ласково, словно напоминая о чем-то. Жизнь проходит, повторяла она про себя; но не родителей она жалела, которые прожили век свой красиво, спокойно и благородно, всегда вместе, и в радости, и в печали, — она жалела себя, потому что вечно была недовольна, хотела отсюда вырваться, как из тюрьмы, искала что-то лучшее, новое, интересное. Хотя счастлива была только здесь. Эта скука, и тишина, и отсутствие всяких событий — все, что тут ее окружало, и было, оказывается, счастье. И находилось оно тут, в этом доме, в этом саду.
Под лестницей, возле угла дома, чернела ниша, куда складывали сушняк; здесь они с сестрами играли когда-то в прятки. Вилма встала, в темноте подошла к нише, заглянула туда. Как в детстве, пахнуло оттуда прелой листвой — и щемящая грусть вдруг сдавила ей горло. И сверчки пиликали, тоже как в детстве.
«Что со мной стало?..» — думала Вилма, вновь садясь на скамью.
Иштван каждый день просматривал почту в надежде, что получит письмо от нее. Но ни письма, ни даже открытки не было.
Лишь сейчас начал он понимать, как ему не хватает Вилмы. В минуту откровенности с самим собой он вынужден был признаться, что ждет ее возвращения, ждет, когда они опять смогут поговорить. Может быть, там, вдалеке, она уже по-другому все видит; может, теперь прояснится как-то их ситуация?
Стояло душное будапештское лето. Гостиничный номер на пятом этаже, где жил Иштван, за день прогревался насквозь, в нем нечем было дышать, как в свинцовых венецианских камерах. Иштван днем задергивал шторы, закрывал ставни и спал. Вставал он лишь к вечеру, когда неподвижная желтая духота начинала слабеть и рассеиваться. По Кольцу проносился ветер, шевеля кроны акаций, перебирая уличный мусор, ржавые листья, рекламные объявления, которые в течение дня люди бросали на тротуар. Загорались огни; в серых сумерках вдруг возникала пылающая звезда или красный рекламный змей. Иштван, открыв окно, смотрел на вечернюю жизнь города.
Он не знал, куда себя деть. Спустившись вниз, гулял по проспекту Ракоци, по этой ужасной, зловещей и такой будапештской улице, словно вобравшей в себя всю столицу. Вокруг громоздились, теснили друг друга сапожные и портняжные заведения. Характер проспекта менялся через каждые пять — десять метров. Из жары Иштван попадал в холод и вздрагивал от озноба. Были места, напоминавшие неаполитанские улочки, потом он вдруг оказывался словно бы в пригороде Парижа, затем шел квартал венских кабаре или русских трактиров.
— Ужасно… ужасно, — повторял он.
Вокруг слонялись праздные горожане; казалось, они не знают, за что приняться. Неужто и они тоже?.. Люди как будто не в состоянии были найти себе место в ночи. Брели по темному тротуару, собирались небольшими кучками, тихо ждали чего-то, из-за жары не решаясь разойтись по домам. Стояли, опустив руки, и даже не говорили. Им было лень говорить. Лишь порой они вдруг начинали смеяться, но не от сердца, а словно бы по обязанности. Известный всему городу сумасшедший приветствовал каждого прохожего, снимая дырявый цилиндр, — это и вызывало веселье.
— Ужасно… ужасно…