С бурной радостью принимает Дани эти бескорыстные обещания, дружескую готовность на жертвы. Это даже как будто прибавляет ему сил, он допивает свой кофе. Однако как долго действует эта успокоительная инъекция? Одну-две минуты, не больше. И он опять принимается за свое, и снова нужно его чем-то обезоружить. Обуреваемый все более тяжелыми приступами самоедства и угрызений совести, он продолжает объяснять, почему не в его обычае красть время у тех, для кого оно дорого, он раздумывает, тянет, то и дело возвращается к ранее изложенным оправданиям и извинениям, затем к доводам и контрдоводам Эшти, а так как он стремится воспроизвести все по возможности дословно, слов же не помнит, то постоянно спотыкается, путается и, устремив глаза прямо перед собой, утирает потный лоб.
Эшти слушает все эти рассуждения, сопоставления, отступления, возвраты к сказанному, намеки, отсылки и соотнесения. Теперь он тоже бледен и смертельно устал. Иногда он затравленно поглядывает на потолок, на тикающие перед ним его собственные карманные часы. Девять часов, потом половина десятого. Наконец он медленно, почти торжественно подымается и сперва тихо, потом все громче говорит следующее:
— Послушай, дружище. Ты просил меня напомнить тебе, когда пройдет шесть минут. Сообщаю, что эти шесть минут миновали давным-давно. Сейчас по среднеевропейскому времени девять часов сорок две минуты, скоро уже без четверти десять, словом, тебе легко сообразить, что ты нудишь тут у меня два часа и три четверти, но до сих пор не выдавил из себя ни единой нормальной фразы и так и не мог решиться довести до моего сведения хотя бы то, какому дьяволу я обязан честью видеть тебя в своем доме. Дани, прими во внимание, я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы. Задерживаешь ли ты меня? Невероятно. Надоел ли мне? Надоел смертельно. Просто осточертел. Некоторое время назад ты любезно посоветовал мне, каким образом в нужную минуту я мог бы указать тебе на дверь и даже, будучи педантом, предложил для этой цели определенный текст. Этот текст, который я ощупал, опробовал про себя, приблизительно мог бы выразить мои чувства, но только лишь через час после твоего появления, что-нибудь около восьми. Признаюсь, в половине девятого я подумывал уже о том, чтобы подмешать тебе в кофе дозу цианистого калия и попросту отравить тебя. Затем, ближе к девяти, я начал склоняться к тому, чтобы, покуда ты тут бормочешь, вытащить мой шестизарядный револьвер и прикончить тебя, выпустив парочку пуль. Как видишь, ситуация несколько изменилась. Сейчас для меня твой текст не подходит — он бледен и беспомощен. Так что воспользоваться им я не могу, возвращаю его тебе, делай с ним что пожелаешь. В настоящий момент мне нужен текст покрепче и позаковыристей, такой красноречивый ливень ругани и оскорблений чести, в сравнении с которым проклятия шекспировских героев — лишь жалкий лимонад. Но я отказался и от желания изничтожить тебя, ядом ли, пулей или словом, ибо считаю тебя таким жалким червем, которого удостоить нельзя и этим. Я просто потихоньку, по-дружески тебе объявляю: прочь отсюда. Прочь отсюда, и немедленно. Понял? Убирайся. Клянусь, я не шучу, уноси отсюда свою шкуру, потому что я видеть тебя не могу, и никогда больше не смей у меня появляться, ты мне осточертел, надоел, надоел, тухлое яйцо, вот ты кто, скукота в томате…
Эшти уже орет, орет до хрипоты, его губы судорожно подергиваются, он отчаянно жестикулирует. Неловким движением сбрасывает со стола графин, графин разбивается вдребезги, и остатки кофе выплескиваются как раз на белый персидский ковер.
Дани хохочет. Хохочет свободно, весело. Только сейчас он понимает, что уговоры Эшти искренни и что он никому не в тягость. Он удобно откидывается в кресле, закуривает, его речь льется теперь свободно.
Он рассказывает, чего ради пришел.
Его просьба очень проста, совершенно проста.