Он умоляет Эшти о любезности, огромной любезности, которая, вполне возможно, огромна только в его глазах, для того же, кто просьбу исполнит, она не столь уж и огромна, ну, может быть, просто большая или значительная, хотя вполне возможно, что и вовсе пустяк, и все же он хотел бы заранее заметить, что его друг вправе и отказать, объяснить причину в двух словах. Эшти достаточно просто взглянуть на Дани, да и того не нужно, а просто промолчать, уж он и это поймет и не обидится, их дружба останется такой же незамутненной, как была до сих пор, словно бы ничего не случилось… Итак, вкратце, речь вот о чем: его интересует последний номер неоактивистско-симультанистско-экспрессионистско-авангардистского журнала «Моменты и монументы» и он просил бы одолжить ему этот журнал на двадцать четыре часа, минута в минуту, с тем условием, что по прошествии этих двадцати четырех часов он самолично принесет его, в целости и сохранности, — однако, само собой разумеется, если Эшти еще не прочел журнал или же пусть прочитал, но кое-что хотел бы перечитать еще раз, и даже не перечитать, а пробежать глазами, или время от времени заглянуть вновь, или из простого каприза иметь всегда при себе, или подарить кому-либо, или же, если у него возникнет малейшая тень подозрения относительно надежности Дани, если хотя бы промелькнет мысль, что он способен испортить экземпляр, истрепать, продать книготорговцу или бог знает что еще сотворить с ним, такое, что с ходу и не сообразишь, не придумаешь, — в таком случае он, Дани, и не принял бы этой любезности, невзирая ни на какие уговоры, да, в этом случае он заранее от всего отказывается, его просьба беспредметна и вообще должна рассматриваться как не имевшая места.
Эту фразу, которая в действительности намного более исчерпывающа и изнурительна, — он заканчивает в две минуты двенадцатого.
Тем временем Эшти подходит к корзине для бумаг и выуживает из нее новенький, еще не разрезанный номер «Моментов и монументов». Дани благодарит, попутно выясняет еще несколько туманных пунктов и идет к двери. Эшти провожает его на лестницу. Это также свершается не слишком быстро. Когда Эшти, закрыв за собою дверь, заперев ее на замок и на задвижку, возвращается в комнату, часы показывают семнадцать минут первого.
— Бешено выл ветер, — заговорил Эшти. — Темнота, холод, ночь словно розгами исхлестали, исполосовали мое лицо.
Нос стал темно-багровым, руки синими, ногти лиловыми. Слезы лились из глаз, словно я плакал или во мне растаяла жизнь, которая еще не смерзлась в ледяной ком. Со всех сторон щерились темные переулки.
Я стоял, ждал, топтался на твердом как камень асфальте, дул на онемевшие пальцы. Прятал их в карманах зимнего пальто.
Наконец далеко-далеко в тумане возникли желтые светящиеся глаза трамвая.
Завизжал на рельсах вагон. Круто повернув, остановился передо мной.
Я хотел войти, но, едва потянулся к поручню, враждебные голоса закричали мне: «Вагон полон!» С подножек гроздями свисали люди. Внутри, в неверном сумраке, едва освещенном красным светом единственной лампочки, колыхались живые существа, мужчины, женщины, кое-кто даже с младенцами на руках.
Мгновение я колебался, затем с внезапной решимостью вскочил на подножку. Привередничать не приходилось. От холода у меня зуб не попадал на зуб. И потом я спешил, мне предстоял длинный путь, не приехать было нельзя.
Поначалу мое положение было более чем отчаянным. Я вцепился в человеческую гроздь, стал и сам одной из ее невидимых ягод. Мы мчались под мостами, по тоннелям с такой бешеной скоростью, что, случись мне сорваться, я умер бы мгновенно. Иногда по спине шуршали проносившиеся в обратном направлении брандмауэр, дощатый забор, ствол дерева. Я играл жизнью.
Еще больше, чем от опасности, страдал я от сознания, что мои спутники, все как один, меня ненавидели. Вверху, на трамвайной площадке, надо мною смеялись, внизу же, на подножке, те, с кем сковал меня рок, явно со вздохом облегчения со мной распрощались бы, сорвись я сейчас и сломай себе шею, — ведь они этой ценой освободились бы от обузы.
Прошло много времени, пока я очутился на площадке. Мне досталась крохотная пядь у самого края. Но все же я был наверху, на твердой почве. Распялив руки, изо всех сил держался за наружный остов вагона. Можно было уже не бояться сорваться вниз.