Вот тут-то и началось никогда ранее не испытанное мною счастье. Поезд, извиваясь, петлял среди диких, поросших хвойным лесом гор. Шел снег. Представляешь, тел снег, такой ранней осенью, словно нежданный дар небес, и выглядывало солнце. Утро было блистательное. В долине показался промышленный немецкий городок. Я взял свой чемодан и вышел. Я пошел в город. Смеющиеся ребятишки по дороге в школу кидались снежками. Белели крыши домов. В окнах горели лампы. Перезванивались трамваи — незнакомыми голосами, словно рождественские ангелы. Мое сердце переполняла радость. Я остановился в лучшей гостинице. Приняли меня любезно и уважительно, с большими почестями. Отвели мне номер с балконом, почти что даром. Потом в номер вошла белокурая горничная в чепчике. Тихо заговорила. Она принесла два кувшина горячей воды. Я встал у окна, выходящего на главную площадь, и не знаю сколько времени, разинув рот, смотрел на веселый детский снегопад. Никогда еще я так не радовался, что живу на этой земле. Жизнь вновь обрела смысл. Я позавтракал внизу, в теплой небольшой столовой. Лампы в цветных абажурах освещали полотняную скатерть на моем столе. На стене висели домашние часы с маятником. Передо мной поставили масло, мед. Я съел даже яйцо всмятку, хотя нет для меня ничего более ненавистного на свете. Все было изумительно, все чудесно, привлекательно, необъяснимо и невыразимо прекрасно.
Вот когда я ощутил полноту счастья. Почему? Решать это я предоставляю вам, психоаналитикам. Меня не интересует, что такое подавленные или освобожденные стремления, бессознательные или подсознательные символы. Пока я живу, я не желаю вскрывать и разлагать себя на составные элементы. Лучше я останусь каков есть, нераскрытый, цельный и загадочный. Пусть и дальше посещают меня такие же необъяснимые мучения и радости. А когда умру, пусть исчезну без следа, как нераспечатанное письмо. Надо верить, и тогда достигнешь большего, нежели всем своим знанием. Счастье, мне кажется, бывает только такого рода. Оно всегда вызревает в недрах чрезмерного страдания и столь же чрезмерно, как это страдание, которое однажды вдруг прекращается. Но счастье не длится долго, потому что мы привыкаем к нему. Это всего лишь переходное состояние, интерлюдия. Возможно, не более, чем прекращение страдания.
Я лежал больной.
У меня был не такой сильный жар, чтобы я мог отдаться во власть смутного забытья, но и не такой маленький, чтобы наслаждаться его легким, как от шампанского, искристым хмелем. Мне оставалось только скучать.
Я попросил принести в кровать телефон, как другие просят принести любимую кошечку, и стал забавляться с этим понятливым электрическим созданьем.
Обзвонил всех, кого только можно. Знакомые голоса пробирались ко мне по утрам из спален, днем — из присутственных мест, вечерами — из мюзик-холлов. Садились на постель и утешали меня.
Покончив с Будапештом и пригородами, я занялся провинцией, потом заграницей.
Корнела Эшти после долгих поисков я нашел в Париже, в одной из левобережных гостиниц, где мы прежде часто останавливались вдвоем. Он и на этот раз показал себя самоотверженным другом. Битый час промаялся в тесной каморке швейцара, чтобы порадовать меня рассказом о своих новых впечатлениях.
В числе прочего поведал одну подходящую к случаю историю. Она многое проясняет в отношениях между больным и врачом. Я не поручусь за ее достоверность. Равным образом не беру на себя ответственности за ее легкомысленный тон и школярские шуточки, которыми мой добрый друг всего лишь хотел повеселить своего несчастного собеседника. Излагаю ее вам в том виде, в каком она была мне рассказана, слово в слово. А голос на том конце провода после краткого теоретического вступления начал так:
У меня в доме больной. Вызываю врача.
Он приходит. Этакий плюгавый мальчишка с непомерным докторским чемоданом и непомерным чувством собственного достоинства.
— Ну-с, что у нас болит? — пытает он больного, который, кстати сказать, мой дядя, и довольно крупный дядя. — Горлышко у нас болит, животик?
Бледный как полотно больной — только уши багровеют — терзается в адском пекле перин и подушек. Он ничего не отвечает. Лишь бросает на доктора презрительный взгляд.
«Зачем он обижает мое горло и мой живот? — думает он про себя. — Они у меня раза в два больше, чем у него. И к чему это царственное множественное число, будто у него тоже болят горло и живот? Наглость какая».
Такие мысли бродят в голове больного, но он продолжает молчать.
Доктор переводит дух. Оглядывает пациента с тем превосходством, с каким здоровые смотрят на больных.
«Ах ты немочь несчастная, — думает он про себя, — ты еще хорохориться?»
Берется за пульс. Проверяет его с таким видом, словно читает скучнейшую книгу, от которой уже ничего не ждет. Бросает это глупое занятие.
Выстукивает больному грудь, спину, сначала полегоньку, потом сильнее. Никто не отзывается: «Войдите». Разобиженный доктор бросает и это.
Садится, закидывает ногу на ногу.
— Почечные лоханки, — изрекает он.