В поздних сумерках Маронов стал водить гостя по пустынным просекам поселка. Темные большие дачи огромными валунами торчали средь хвои деревьев. Маронов называл владельцев, голос его при этом подпрыгивал, и трудно было понять, издевается он или благоговеет перед именитыми хозяевами дач. Около одной из оград он остановился: «Тут хозяин зимой не живет. Приезжает раз в месяц взглянуть, все ли в порядке, а чаще мне звонит, просит зайти, пройтись по дорожке, свет иногда зажечь вечером, — показывать ворам, что в доме кто-то бывает. Давайте войдем».
Они прошли к дому, Маронов отпер двери, щелкнул выключателем, и при вспыхнувших под потолком желтых светильниках Ахилл увидел нечто странное, — возник перед ним большой зеленый бильярд — кажется, картина Ван-Гога («Ночное кафе в Арле», 1888), — как нарисованные, без объема, несколько плетеных кресел и дальше, к правому углу этой просторной залы, нечто длинное, коричневое и прямое, — нет, не гроб, а прямострунный древний рояль.
«А слева, смотрите, ниша с тахтой, как еще одна комната, — показал Маронов, — наверху еще три, две с кроватями, спальни, в третьей книги, письменный стол. Но, главное, здесь вам, салон этот, нравится?» — спросил он. «Очень», — ответил Ахилл, и Маронов изложил свой план: он поговорит с хозяином, пусть тот возьмет небольшую плату, у Ахилла будут еще кой-какие расходы за газовое отопление и за свет, — и тут можно жить до исхода весны, до самого лета. В качестве сторожа и квартиранта. Кататься на лыжах, гулять по окрестностям, видеть весну, слушать птиц! Жить в раю! А в московский ад погружаться по надобности, иногда. Ахилл попробовал рояль, — этот ящик неплохо звучал, потратить на чистку его, настройку, на мелкий ремонт лишь день или два, — и он еще вполне послужит.
Они вернулись к Мареновым, и в передней, снимая куртку, Ахилл прислушался: на фортепьяно игралась некая фуга, ошибки в голосоведении которой говорили о неопытности сочинителя, но в целом это строилось верно, строго, с явным пониманием смысла дела. «Это — мальчик?» — спросил Ахилл. Маронов вздохнул: «Славка талантливый. Да ведь с такой мамашей… Послушайте, Ахилл: давайте я увезу сегодня Настену, а Славку с Варей оставим, и вы заночуете. Покатаетесь с утра еще, с мальчишкой поговорите. А я к обеду вернусь, и вечером вместе в Москву».
Утром Ахилл дождался, пока ребенок проснется, и Варвара его накормит, вошел в его комнату и предложил ему: «Пошли на лыжах. Покажешь, где лучше кататься».
Они ходили по лесу и в поле больше трех часов, оказался Славик выносливым и азартным, но к концу прогулки все же здорово устал:. Ахилл сложил четыре палки, протянул их назад, как оглобли, Славка за них ухватился, и так они, смеясь и падая в снег, доехали до дому. Пили с Варварой чай, и Ахилл завоевывал ее расположение, расхваливая чай и пирожки с капустой. Когда с едой покончили, он Славику сказал: «Пойдем. Я хочу кое-что тебе показать». Они сели перед инструментом, и Ахилл повторил эпизод фуги, которую слышал вчера. «Смотри: здесь ты сразу пошел вниз… поэтому здесь… понимаешь?» — «Да-а, а что же делать? Вверх нельзя». — «Конечно, нельзя. Значит, идти вниз, но только чтобы не попасть сюда, — что надо?» — «О! Понял, понял! Я вот тут… — Славик локтем оттолкнул руки Ахилла, стал играть сам, — вот тут! задержаться… а теперь уже можно вниз… Получилось!» — «Получилось», — подтвердил Ахилл и непроизвольно посмотрел на мальчишку сбоку, — хотел воочию узреть на этой детской физиономии печать гения…
Спустя несколько дней Ахилл поселился в Красном — на даче с бильярдом и роялем. А пожив в этом странном доме совсем немного, понял, что он и в самом деле обрел благодать: работать здесь можно было спокойно, быстро, с полной сосредоточенностью, спалось ночами отлично, среди дня лыжный бег и хожденье по снегу в валенках давали голове-трудяге отдых, и вечером снова можно было сидеть перед нотной бумагой, — линейки и лыжи, палки, бумага и снег — движенье и усталость, бег и мерное скольженье, созерцанье пространств и слушанье — выйти наружу, во тьму, смотреть в небеса и слушать звяканье звезд на поясе охотника. Сутками не видеть никого, ни с кем не говорить. Носить в себе предвиденье будущей музыки и быть уверенным, что она не собьется, не уйдет, а укрепится и обретет сама ей нужные цвета и линии, тебе ж оставит ремесло: на плоскости бумаги нанести ее черты — объемы ее звучащего тела.