Обритый наголо человек стоял и смотрел на деревья. Пристально. Тупо. Временами он словно бы боязливо отходил в сторонку. По этому можно было судить, что он еще не освоился. Еще не привык. Он боялся столкнуться с кем-нибудь из торопливых прохожих или попасться им под ноги. Ведь за это его стукнут по голове связкой ключей или прикажут делать приседания. При каждом приседании шаг назад. Ни за что ни про что. Он уже не помнил, так ему все было ново и непривычно, что штатские гнушаются подобного образа действий. Налетев на кого-нибудь, они скорее говорят pardon. Извините, пожалуйста. Но приседания? Для этого, право же, надо носить военную форму. А об этом наголо обритый и пришедший «оттуда» как раз и позабыл. Он ведь еще не освоился.
Он был разочарован. Будь у него слезы, он наполнил бы ими свои светло-серые глаза. Он бы охотно поплакал втихомолку. Так легче выдержать. От плача, того и гляди, размякнешь. Он был разочарован и осоловевшим взглядом смотрел на деревья. Пристально. Тупо. Эти деревья безмерно его разочаровали. Он тупо смотрел на них, уже вконец несчастный. Выпущенный «оттуда», он утратил эти живые, многообещавшие деревья, которые в течение семи лет были его деревьями. Он не сводил с них глаз. Нет, это не они. Не его деревья.
И ведь он не был ни страстным любителем природы, ни лесничим, ни садовником, этот человек, так взволновавшийся из-за деревьев. Он был бухгалтером и о деревьях понятия не имел. Большой город был его родиной, а в нем фонарные столбы встречались чаще, чем деревья.
Для него деревья не были ни лесом, ни садом. Только краем уха он слышал, что у деревьев есть имена. Узнай он, что вот эти здесь зовутся липами, он, наверное, удивился бы. Деревья — это лес или сад. И еще аллея. О, конечно же, аллея.
Когда под вечер солнце отбрасывало узор зарешеченного окна на заднюю стену его камеры и свет меж четырех стен становился усталым и кротким, он уже стоял на табуретке возле окна и ждал надвигающегося вечера. А затем, размахивая руками, широким, торжественным шагом шагал по аллее. Вверх по аллее, что тянулась там, за стеной. Куда? Туда, туда, прочь. Прочь, прочь отсюда. Каждый вечер выходил он из своей камеры и шел по аллее из живых прекрасных, прекрасных деревьев, таких живых, таких зеленых. Каждый вечер. Две тысячи пятьсот раз за семь лет. Он уходил. Прочь, прочь отсюда уходил. Милая, добрая аллея. В конце ее, уже у самого дворца (в конце аллеи ведь наверняка стоит дворец. Так всегда бывает), ему радостно кивали жена и двое детей. Они несли корзину с картофельными оладьями. И кричали ему: «Ох, как мы тебя ждали! Где ты пропадал? Хочешь картофельную оладью?»
А жена незаметно толкала его локтем в бок и шептала: «Ну, это уж слишком долго, Эрвин». Он с бездонной печалью смотрел на деревья, и они безмерно его разочаровывали. Они стояли на самой обыкновенной серой уродливой шумной улице, по которой шли самые обыкновенные люди, проносились самые обыкновенные машины и трамваи. Такие люди, как почтальоны, учителя народных школ, жестянщики, продавцы гастрономических изделий, конторские служащие, парикмахерши, музыканты и адвокаты. И молочные машины проносились. От них пахло сыром, пожарные машины, такси, прачечные машины. Улица была безлюбой и шумной, деревья были сырыми и пыльными. Дети старались отколупнуть кусочек их коры, собаки мочились на подножье их серых стволов.
Обритый наголо медленно шел дальше. Раз, правда, еще оглянулся на деревья. Он ничего не понимал. Слишком все это было серо, голо, неумолимо. Но он не плакал, оттого что внезапно обеднел. Он смеялся. Смущенно. Но смеялся. Так уж они все привыкли «там». Он смеялся, не сводил глаз с лживых дурацких грязных деревьев и смеялся. А потом вдруг стал смеяться еще громче, и уже не смущенно, когда подумал, что аллея-то ему больше не нужна. На что ему теперь аллея из прекрасных зеленых деревьев? Ни на что. Пусть безобразная улица тянется, куда хочет. Видит бог, никакой аллеи ему уже не нужно. Нет! Видит бог, не нужно. Сейчас он вскочит в трамвай, и не пройдет и часа, как он будет есть картофельные оладьи. Штук десять съест, а то и двенадцать. И будет сидеть рядом с женой. На что же ему аллея? Он презрительно посмеялся над убогими деревьями, бросил на них быстрый взгляд и отвернулся. Пусть себе лгут, сколько влезет. Я еду домой.
Когда он проходил мимо дорожных рабочих, у тех был обед. Вокруг сильно пахло смолой, маргарином и сладким кофе. Но сильнее всего смолой. Оба дорожника все время с улыбкой за ним наблюдали. Он «там» малость свихнулся. Это они сразу поняли. Они с любопытством смотрели ему навстречу, словно он непременно должен был еще что-то такое «выдать». Когда обритый наголо заметил этот поощрительный взгляд, он поздоровался с ними, и четыре раза подряд, из одной только новой любви к новой жизни, сказал:
— Приятного аппетита! Приятного аппетита! Приятного аппетита! Приятного аппетита!