— Выдержать надо, Елена, выдержать. Вот увидишь, он неожиданно придет. Все уладится, Елена! Такая война приносит много горя. Но потом все улаживается. У меня тоже было немало горестей из-за войн, скажу я тебе. Порядочно горестей. Но все потом улаживается, Елена, могу тебе сказать, все потом улаживается. У меня была целая куча горестей с войнами. В тот раз с первой. А из-за этой тем более — могу сказать тебе на ухо: эти годы пришлось мести двойной участок. Всех наших метельщиков забрали на фронт. Даже больных. А у оставшихся была куча неприятностей, скажу я тебе. Все эти годы мы убирали двойные участки. При тогдашнем питании. И потом метлы так изнашивались. А улицы были сплошь загажены. Когда парни уходили из казарм на вокзал, мы потом три дня убирали за ними. Хороший вид имели улицы между казармами и вокзалом, как ты думаешь? Уж поверь мне. Но все опять наладится. Вот увидишь, Елена, он еще вернется, говорю тебе, он вернется. Все наверняка наладится. И у нас было то же самое. Сколько всякого горя. А теперь наши парни возвращаются. Теперь, когда все миновало. И теперь они подбирают, что ни увидят. Нет, не только пехотинцы. Все. Скоро на улицах уже ничего не останется. Нынче ни один человек ничего не выбрасывает, говорю тебе. Теперь все только собирают. А как они тогда загаживали мостовые по пути из казарм на вокзал! Да еще под музыку! Ай-яй-яй! Нам пришлось бог знает сколько вывозить, поверь мне. Чтоб их черт побрал, эти войны.
— Так ты считаешь… — спросила Елена.
— Что? — отозвался господин Лоренц.
— Да что он еще может вернуться?
— Ну конечно же, Елена, конечно. Я же говорю — все уладится. Вспомни про улицы. Как они были загажены. От самых казарм и до вокзала сплошь дерьмо. Всякий раз, когда была отправка на фронт, нам приходилось потом отдуваться. А вот теперь все миновало и улицы как вылизанные. Дело не только в солдатах, Елена. Никто не сорит. Никто, Елена.
— Да, вот это было бы…
— Что ты говоришь?
— Если бы он вернулся…
— Ну ясно же. Все уладится, Елена. Увидишь. Все уладится.
— Вот это было бы… О, да. Вот это было бы…
Сестра господина Лоренца несколько раз повторяет эти слова. Те же самые: «Вот это было бы…»
Стучат чем-то деревянным.
— Ах, это ты, Герман.
— Да, все.
Он сует трубку в карман.
— Да, — говорит он.
— Спокойной ночи, Герман.
— И тебе, Елена, кланяйся детям.
— Хорошо, Герман.
— Напиши хоть разок.
— Хорошо, Герман.
— Увидишь, все опять наладится. Непременно.
Но уже никто не отвечает. Она еще раз озирается. Остались только его блестящие пуговицы. Больше ничего. «Как монеты», — думает она. Потом вдруг исчезают и они.
Господин Лоренц запирает свое окно. Как монеты, думает господин Лоренц. Это он про звезды. Вскоре он засыпает. Его форма висит на спинке стула. Она синеватая. Вернее, лиловатая. Такие носят метельщики. Господин Лоренц носит ее уже в течение тридцати семи лет. И двух войн.
А через пригород бредет старуха. «Вот это было бы…» — бормочет она время от времени. Но ее не видно. Лиловый цвет ночи слишком густ. Он все заглатывает. А пожилая женщина одета в черное. Время от времени она повторяет: «Вот это было бы…»
В чужой стране есть деревня. Рядом поле. В одном месте чуть виднеется холмик. Около метра восьмидесяти в длину и полметра в ширину. Но сестра господина Лоренца не знает той страны. Ни той деревни. Ни поля. И это хорошо.
Безумны мартовские утра у реки. Ты еще лежишь в полусне, часа так в четыре, а тревожный животный стон чудищ-пароходов разносится над городом, над льдисто-розовой утренней мглой, над серебристым дыханьем реки и во сне, последнем перед тем, как наступит день, часа так в четыре, ты видишь уже не светлоногих разоспавшихся девушек — нет, в розовой утренней мгле, среди рева пароходных гудков, утром у реки тебе снятся совсем иные сны, не черный хлеб, не кофе и холодное жаркое, не что-то лепечущие, ерзающие девушки, нет, тебе снятся совсем иные сны, полные предчувствий, — утренние, последние, всемогущие, смутные сны видятся тебе в безумные мартовские утра у реки, часа так в четыре…
Безумны ноябрьские ночи опустелых серых городов, когда крик паровоза в сине-черных пригородных далях, боязливый, истерический, отважный и обещающий, врывается в первый сон, самый первый сон, крик паровоза, долгий, тоскливый, непостижимый; он заставляет нас повыше натягивать одеяло и крепче прижиматься к теплому ночному обворожительному зверьку, зовущемуся Эвелиной или Хильдой. В эти ночи, полные ноября и криков паровоза, девушка от сладострастия и горя становится зверьком, сонливым, трепещущим, ненасытным, паровозно-ноябрьским зверьком, ибо безумны, ах, безумны ночи в ноябре.