Руки у Тимофея и верно не для бизнеса: большие, с длинными сильными пальцами. Эти пальцы, взяв веточку или травинку, чуяли каждый их изгиб, каждую шершавинку, ответно вздрагивали и как бы срастались со всем живым и сущим. Был он в армии оружейным мастером, потом пел в цыганском ансамбле, но бросил его, когда ансамбль приехал с гастролями на Север. Тимофей встретил тогда Алёну, судьбу свою. Ансамбль уехал без него. Тимофей был счастлив. Здесь были кони. Он пас коней. Здесь была Алёна. Он любил Алёну...
Разошлись люди, как тучи расходятся. Гонит их ветер, пронзает лучами солнце. У людей заделья. А Тимофею плыть дальше. И жаль оставлять деда Сильвестра. Да разве сдвинешь его? За долгий век находился-наплавался.
- Сколько лет тебе, деда? – теребя его серебристую бороду, пытают Файка-Зойка.
- Да не шибко много, – усмехается старик, гладя жестковатые их головы. – Лет двенадцать об эту пору восемьдесят восемь было, однако. Так что щас, наверно, все восемьдесят девять.
- Это как?! – изумился Димка такой странной арифметике. – Ты что, дед, считать не умеешь? Восемьдесят восемь да двенадцать будет девяносто шесть... Ой, нет! Все сто! Тебе же сто лет, дед! У, какой ты древний!
- Неужто? – улыбнулся старик, показывая ещё крепкие, ядрёные зубы. – А я-то, гриб трухлявый, восемьдесят девять нашшитал. Гляди, как крепко ошибся!
- Дурак ты, сурок! – Файка щелканула Димку по носу. Зойка ткнула кулаком в бок. – Будто мы хуже тебя знаем, что восемьдесят восемь да двенадцать будет пятьдесят четыре.
- Вроде маловато, – рассмеялся дед Сильвестр. Смеялись борода, глаза, зубы, колыхалась неширокая грудь. – Но ежели счёт верный, я согласен. Пожить-то охота, – признался он как бы по секрету. – Много ли прожито – пятьдесят четыре годочка всего. А человеку до-олго жить надо... пока не надоест, – заключил он и пригласил путников к себе на пасеку.
Шли мимо сада, в котором работали школьники.
- Садок-то я посадил! – подмигнул старик. – Иные успоряли: мол, не будет расти. А он ишь как взялся!
Потом перешёл вброд маленькую речушку, скорее ручеёк, побрели берегом. В воде купалось солнышко, качалось, точно апельсин на ветке. Жужжали пчёлы, оставляя в густом ароматном воздухе лишь им приметные следы. Они летели со взятком на пасеку. Навстречу им к саду, в лесу, успев выгрузиться, летели другие пчёлы.
Дед Сильвестр привёл гостей к маленькому свежесрубленному дому, от которого припахивало сосновой смолкой.
- Отдохните покамест. – Усадив их в палисаднике, исчез, неслышный, загадочный, как добрый дух или волшебник, не устающий творить добро.
Устроились на лавочке вокруг самодельного, врытого в землю столика. Димка растянулся на траве под сиренью.
Пользуясь редкой и счастливой возможностью, Вениамин Петрович почти не выпускал из рук карандаш и всё рисовал, рисовал, словно видел самое интересное в жизни. А может, так оно и было. Прекрасны зори, но кроме зорь прекрасного много. И среди всего люди. То Тимофей и Алёна, то девчонки, то мальчишка в очках, то этот славный старик. Он такой жизнелюб, что рядом с ним ни о чём грустном не думается. Да и стоит ли грустить, когда под неутомимым и вечным солнцем весело жужжат труженицы-пчёлы, когда сосновые брёвна сочатся душистой смолой, когда пахнет уже отцветающей сиренью, молодой мятой, багульником, и чистые окна сини, как вода в озере. За их прозрачными стёклами влекущая и совсем не страшная тайна. Под сиренью похрапывает Димка, морщит нос, по которому ползёт пчела. Вот он чихнул, заплямкал губами. Пчела рассердилась и ужалила.
- Ма-а-а! – ещё не проснувшись, заблажил от боли мальчишка, и в эту минуту явился дедушка Сильвестр. Он поставил на стол огромное блюдо с сотами. Берестяной туес был полон свежего мёда.
- Кушайте на здоровье, детушки! – сказал, разломив на куски крупитчатый тёплый калач.
А Димка орал, приплясывал, топча ногами издыхающую пчелу.
- Тише, парничок, тише! – урезонивал его дед Сильвестр. – Иные больших денег не жалеют, чтобы пчёлки их покусали. А ты негодуешь.
- Больно же! Она, тварь, прямо в нос меня саданула!
- Ну, это не боль... большие-то боли все впереди, – старик вынул из его вспухшего носа жало, потёр укушенное место листиком мяты и вручил деревянную ложку. – Ешь. А я тебе побывальщинку расскажу. И вы послушайте, люди бывалые.
Тимофей слушал его и не слушал. Он как бы раздвоился: присутствовал здесь и одновременно был на кладбище, обнимал крест, на котором светло и жизнелюбиво улыбалась Алёна. И на его губах чуть заметная тлела улыбка. Клюнув ложку-другую мёда, он срезал ольховую веточку и стал делать из неё фонарик-свисток.
- Всякого повидать пришлось... за пятьдесят-то четыре года, – говорил между тем старик. – Три войны прошёл да тридцать три беды. На то, что были они, не жалуюсь. Как иначе-то? Не познав беды – радости не оценишь. Верно, Тимоша?
- Верно, дедушка! Верно, родной!
- Всё, что пережито, – на пользу. Лишь бы душа света своего не утратила. А душа пока светится.