- А чо? – обиженно начал парнишка, но под строгим взглядом художника смолк и зачесался. С него текло, щёки и нос вздулись, глаза лихорадочно блестели. Нестерпимо хотелось есть, и тем не менее жизнь была прекрасна даже рядом с этим приютом мёртвых. Да и само кладбище, спрятавшееся на сосновом мысу, с крестами и красными звёздами, с аккуратными оградками, с редкими берёзками там и сям, смотрелось весело. На берёзах темнели грачиные гнёзда, словно кто-то забросил туда плетёные шляпы; шляп было много, и в них попискивали птенцы. А в ближнем бору, с которого начиналось кладбище, взыграла кукушка, и, может, она единственная напомнила, что здесь иной мир, живым в их суетности непонятный. Лишь старая-престарая, расщеплённая с макушки осина смотрела печально на людей и им говорила: «Вот я красива была когда-то... Я была полна сил... Ударила молния, синее пламя обожгло мою грудь... белая кровь вытекла. Молодость кончилась...»

- Ннуу, вврёшь! Не пррибедняйся! – хмуро оборвал её стенания мудрый суровый ворон. И верно: на тоненьких ветках осины зеленели молодые листочки. Люди стыдливо отвели взгляды от изувеченной её вершины, не поверив слабым этим побегам. Вещему ворону не поверили, потому что вокруг были могилы. Тут, оробев перед вечностью, чернел в лице Тимофей, и, как цыплята к наседке, льнули к нему девчонки.

- Она там, – сказал он вяло. – Там... – повторил громче, шагнул и, дрожа всем телом, остановился.

Все насторожились. Старушка-осина заговорила. Видно, совестно стало ей своих недавних жалоб. Ни с того, ни с сего вдруг завела легкомысленную припевочку: «Кара-тара, кара-тара, кара-тринь да кара-тринь...»

По листве юных берёзок можно было угадать их насмешливый ропот: «Спятила старая... совсем спятила!» – фыркали они.

«Что она вдруг? – изумился Петрович, внимательно присматриваясь к осине. – Вроде как струна в ней ожила...»

Подняв глаза, увидал на вершине дятла. Тот отмахнул клювом тонкую отщепину и, точно смычком на виолончели, дерзко и складно наяривал плясовую. Он-то и растревожил старое дерево, ввёл в заблуждение молодые берёзки. И он же, наверное, оживил нижние, бог весть отчего зажёгшиеся нежно-зелёным огоньком веточки. Музыка всегда чудеса творила. И дятел верил в её силу, а главное – в свои силы верил и веселил обитателей кладбища.

Тимофей тоже услыхал его музыку, раздул крылья ястребиного носа, улыбнулся и шагнул к могилке с простым сосновым крестиком. На поперечине добрая и заботливая рука неловко и трогательно написала: «Алёна».

Тут цыган пал на колено, молча обнял маленький крест и, закрыв глаза, слепо водил указательным пальцем по буквам, словно выверял, правильно ли написано имя. Буквы и сам крест были теплы от солнца, чуть-чуть жестковаты, как, верно, чьи-то обветренные губы. А он всю бы жизнь отдал, чтобы хоть раз прикоснуться к ним, почувствовать солоноватый их привкус.

Алёна никогда не плакала. А губы её были всегда солоноваты. Как кровь. Или как морская вода. Впрочем, морской воды Тимофей ни разу не пробовал. Его посылали раз на курорт, но той весной Алёна переезжала на тракторе реку. Лёд под трактором проломился... Тимофей нашёл её через неделю после ледохода. Молчком, никого к себе не допуская, просидел около неё сутки, потом сам снёс на кладбище, сам схоронил и сам вывел химическим карандашом эти корявые буквы.

«Нельзя, – говорили ему колхозники. – Она твоя невеста... Кто собственными руками невесте могилу роет?..»

Тимофей яростно сверкнул на них налившимися кровью глазами, и больше к нему не приставали.

Из изыскательской партии, в которой работала Алёна, прислали оркестр и какого-то речистого представителя, но колхозники, оберегая печаль полюбившегося им цыгана, не допустили их до могилы.

- Не досаждайте человеку. Может, у их, у цыган, хоронят без музыки, – говорил мудрый дедушка Сильвестр, самый старый и, пожалуй, больше всех в деревне испытавший человек.

Представитель, полдня писавший речь, отвёл оркестр подальше, и музыканты, разок сыграв траурный марш, исчезли.

Вечером, когда на кладбище никого не осталось, дедушка Сильвестр, рвавший на подтаявшей полянке прошлогодние ягоды, вдруг услыхал Тимофеев голос:

- Я спою тебе, Алёнушка!..

И цыган запел что-то пронзительно нежное, заветное, возможно, много раз петое одной Алёне.

Он пел долго и замечательно. Он пел и не знал, что кроме дедушки Сильвестра за оградою затаились все деревенские жители, потом, по одному, к ним присоединились неподалёку расположившиеся изыскатели. Любопытный новичок, только что принятый мотористом, всех спрашивал:

- Он кто, Сличенко? Или этот... Ян Рубашкин?

- Пим! – одёрнул его кто-то из деревенских. – Это же Тима... пастух наш!

- Пастух... – не поверил новичок. – А такой голосина! Ему бы в «Ромэне» петь... или в Большом театре.

- А он и здесь поёт не хуже, – возразил ему Пригожий, начальник изыскателей, крупный, добродушный мужчина. Он тридцать лет провёл в скитаниях, потерял счёт построенным дорогам. Эту – к Тобольску – считал главной своей дорогой и потому оставил квартиру в Москве и месил сапогами здешние болота.

Перейти на страницу:

Похожие книги