В Эби чувствовался сильный внутренний дух. Он видел других людей насквозь, и явно не испытывал ни малейшего почтения перед вещами, которым поклонялось большинство, в том числе и перед золотым тельцом. Должна признаться, что мне втайне льстило молчаливое поклонение этого человека, и я при любой возможности старалась проявить внимание к нему. Как высочайшую честь Эби воспринял однажды просьбу написать что-нибудь в моем альбоме. На следующий день он принес альбом обратно, и я прочла следующие строки: «Будь, какая есть, и будешь тем, что должно». Но я так и не смогла выведать у него, что скрывается за этими, оставшимися для меня непонятными, словами. Когда я показала их Херцу, он рассмеялся и сказал, что это очень тонкая лесть, и если бы я поняла смысл, то возгордилась бы.
В то время у нас жила экономка — мадемуазель Зипора, неплохая женщина, чуть старше сорока. За время службы она, уж не знаю, праведными или нет путями, скопила солидную сумму денег да и рассчитывала на наследство. Она решила во что бы то ни стало выйти замуж за Эби. Я одобряла ее намерение, потому что временами чувствовала себя неуютно, когда глаза воздыхателя были устремлены на меня так мечтательно, как католи (так тетя называла католиков) взирают на свою Богоматерь. Однако Эби оставался непоколебим. Экономка слишком явно открыла ему карты и со всевозможными услугами и льстивыми речами слишком навязчиво крутилась вокруг него, так что однажды Эби, нахмурив брови, произнес с выражением глубокого презрения: «Прошу вас, мадемуазель Зипора, лебезите где-нибудь в другом месте». Несчастная отвергнутая сильно обиделась, однако полностью от своих планов не отказалась.
Как-то я упрекнула Эби за его сердечную холодность. Он печально посмотрел на меня и ответил: «Простите, мадам Херц, но у каждого своя судьба. Обычно горе причиняют злые люди, а мне — хорошие, потому что не хотят оставить меня в покое. Что я люблю, то не получу никогда, а кто любит меня — мне не нравится. Поверьте, мадам Херц, за беднягой несчастье всегда скачет по пятам».
Однажды Марианна зашла к нему в комнату с какой-то просьбой и, смеясь, рассказывала мне потом, что Эби писал стихи в большой тетради, а между стихами были вписаны имена. Однако на ее вопросы, что за пьесу он сочиняет, старик упорно не хотел отвечать.
При нашей встрече я спросила Эби о его сочинении. Не в силах мне отказать, он, запинаясь и краснея, признался, что это трагедия о дочери Иеффая,[77] но он сочиняет не для театра, а лишь для собственного удовольствия. «Вы должны будете нам ее показать, — сказала тогда я. — Обещайте, Эби, что когда завершите вашу драму, то обязательно прочитаете ее мне!» Он еще сильнее покраснел и поклонился, не вымолвив ни слова, так что я даже не поняла, обрадовала или огорчила его моя просьба. Вскоре я обо всем забыла. Вообще, я сказала это совершенно случайно. Мне казалось, Эби будет приятно, что я интересуюсь его делами.
Тетя замолчала. Ее голова лежала на подушке, а черные глаза были неподвижно устремлены в потолок. Я спросил, не трудно ли ей рассказывать, и, может быть, она закончит в другой раз, когда будет лучше себя чувствовать.
— Нет, милый мальчик, — ответила она, — завтра мне не станет лучше. К тому же старые люди вообще хорошо себя чувствуют, когда вспоминают молодость. А сейчас подай мне, пожалуйста, флакончик с туалетного столика.
Я протянул тете хрустальный флакон с серебряной крышкой. Она смочила духами руки и поднесла их к лицу.
— Нос служит мне дольше других органов чувств, — улыбнулась она. — Язык слушается плохо, глаза и уши часто отказывают, лишь ароматы цветов да духи еще дарят некую радость.
Не выпуская флакона из рук, она перевела взгляд на кольцо.
— А теперь начинается история этого кольца. Я не рассказывала ее еще ни одной живой душе. Но ты должен выслушать, потому что ты, милое дитя, так похож на сестру Юльхен и пишешь замечательные стихи. Итак, будь внимателен и постарайся понять даже то, о чем я промолчу. Старой женщине нелегко открыть, что уже долгие годы хранилось в ее сердце, и, хотя то была слабость, забыть о ней невозможно.
Все случилось примерно двадцать один год тому назад, осенью, на первом, открывавшем сезон, балу в доме Бетманов.[78] Семейство Херц, разумеется, было приглашено и явилось в полном составе: мамочка Клархен и три дочери, младшей только минуло шестнадцать. Мои девочки походили на трех граций, и это сравнение я услышала в тот вечер не один раз.
Наши туалеты, как обычно, были весьма просты. Херц был против того, чтобы я с детьми особенно наряжалась, да и соперничать с богатыми семействами мы все равно не могли. Из украшений на мне были только жемчужные серьги и ожерелье, а на дочерях — лишь свежие цветы, правда, самые дорогие для того времени года. Девочки были в платьях из белого тюля, сшитых по последней моде, а я надела бальное платье персикового цвета, с большим декольте, как тогда носили, и приколола к волосам аграф из перьев. Я знала, что наряд мне очень идет, однако старалась держаться в тени, чтобы мои девочки могли сверкать еще ярче.