Остаток дня проходит спокойно. У нас просто нет сил принять участие в лихорадочном
Для нас, только что освободившихся из лагеря, и многих других, ограбленных войной, с пустыми руками вернувшихся в Ченстохову, начинается период отчаянных усилий: раздобыть жилище, какую-нибудь мебель, чтобы можно было жить, одежду, продукты, кастрюли, вилки, ложки, сумки – все, что нужно человеку, чтобы жить более или менее нормальной жизнью. У тех, кто был в лагере, нет денег, нет ничего, но мы должны любым способом достать себе самое необходимое. И тогда появляется новое выражение –
Шабровать – не значит грабить кого-то или украсть что-то, что тебе не принадлежит. В нашем положении в шабровании нет ничего предосудительного. Немцы отняли у нас все, что у нас было, они в буквальном смысле слова раздели нас до нитки – и у нас, тех, кто чудом выжил, не осталось ничего – кроме наших изуродованных жизней. В таком положении взять что-то, что немцы бросили в панике и в чем человек действительно нуждается – в этом нет греха. Но я, наиболее подходящий в нашей семье, чтобы заняться шаброванием, чтобы раздобыть вещи, которые нам очень нужны – я почему-то не могу себя заставить этим заняться. Никто и ничего от меня не требует, но я понимаю, что мог бы помочь семье, и переживаю, что этого не делаю.
Вместо этого Сара отправляется к госпоже Пловецки – все, что мы ей оставляли, в целости и сохранности, мы можем забрать наши вещи в любой момент. Сара чувствует облегчение – на земле есть честные люди.
Но я думаю только об одном – как мне начать учиться. Может быть, это в какой-то степени оправдывает, или, вернее сказать, извиняет, что я не участвую в организации нашего быта. Вместо этого весь первый день я бегаю по различным школам, хочу узнать, когда они начнут работать, спросить, могут ли они меня принять – но все школы заперты. Под вечер я спустился на склад в доме на Гарибальди и нашел там почти не ношенную, свободную и мягкую светло-коричневую замшевую куртку. Эта куртка будет моим главным нарядом много лет. Кроме этого, я разыскал пару обуви. Башмаки не новые, но подошвы потолще, чем на моих драных башмаках из Хасаг.
Девятнадцатого января, через два дня после нашего чудесного спасения, мы делаем еще одну попытку вернуться в нашу квартиру – больше ждать нельзя, ее может занять кто-то другой. С улицы Гарибальди мы берем с собой только постели и одеяла, наши лагерные узелки и сарины три бутылки коньяка. Нам не составляет никакого труда отнести все наше имущество на Аллею Свободы. Мы поднимаемся по лестнице. Дверь взломана, как мы ее и оставили. Но теперь в комнатах далеко не так чисто и аккуратно – здесь, похоже, была дикая пьянка. От спиртного не осталось и следа.
Сара немедленно начинает уборку, мы с Романом помогаем. По-прежнему мы очень боимся за Пинкуса, Сара от страха начала даже кричать на него – и это внезапно подействовало. Пинкус постепенно пробуждается от своей летаргии, находит пакет со страховкой, спрашивает Сару, что ей сказала пани Пловецки. Он считает, что мы должны ей что-нибудь подарить из наших вещей – картину, или отрез. Пинкус уверен: добро должно быть вознаграждено.
После обеда мы приносим от Пловецки наши картины, пару самых лучших Сариных скатертей, маленькие фарфоровые фигурки, стоявшие на буфете до войны и два маленьких зеленых коврика, они, сколько я себя помню, всегда лежали у родительской кровати. Чтобы принести ткани, которые Пинкус оставил у пани Пловецки, приходится сделать несколько рейсов. Оказывается, не все стараются извлечь пользу из наших трудностей – пани Пловецки категорически отказывается принять что-либо, она считает, что все эти вещи нам нужнее. Она прекрасно понимает, как важно для нас, чтобы какие-то предметы и украшения в доме напоминали о том, как все было до войны, и конечно же Пинкусу нужны все его отрезы для работы.
Многие из этих украшений родители забрали с собой в Канаду, кое-что осталось у Романа в Берлингтоне и у нас в Стокгольме.
На следующий день, 20 января, мне удалось вблизи увидеть советского офицера.
Это был третий день моих дурацких поисков работающей школы – ни одна школа еще не может работать, – и я увидел пятнистую военную машину, размером не больше, чем немецкий «фольксваген». Из нее вышел офицер, на нем толстая серо-зеленая шинель с четырьмя маленькими звездочками на красных погонах. Он осмотрелся, затем широкими шагами пересек улицу. Высокого роста, довольно молодой, на нем длинные форменные брюки и черные начищенные полуботинки.